Я прибыл в интернат вместе с двумя другими мальчиками, чьи имена уже забыл. Нам всем едва исполнилось по тринадцать лет. Старшие ребята тут же устроили нам «прописку». Не имея интернатского опыта, я оказался не готовым к такому обращению. Кроме того, я был «ослом» (сиротой) и «пудингом» (трудным подростком), что ставило меня в самый низ школьной иерархии. Два моих собрата по несчастью метались между яростью и отчаянием, пока на наши головы сыпались все новые и новые унижения. Они ненавидели старших парней и лелеяли фантазии об убийствах… или позорно прислуживали нашим мучителям. Я не делал ни того, ни другого. Я выказывал свое презрение тем «старичкам», которые наносили нам оскорбления. Им не нравилось мое отношение, и они издевались надо мной вдвое, а то и втрое больше, чем над остальными.
В ту пору меня преследовал один и тот же кошмар. Во сне, в сгущавшиеся сумерки, я подходил к берегу озера. Над водой стоял туман. На барже, утопая в шелках и цветах, лежала моя мать. Ее глаза были закрыты, руки сложены на груди. Однако я чувствовал, что в ней еще теплилась жизнь. Внезапно баржа начинала отплывать от берега. Она плыла сама по себе — прямо в туман, который я воспринимал как забвение. Мне нужно было спасти свою мать! В отчаянии я бросался в озеро; руки тянулись к барже в надежде вернуть ее назад. Но огромный вес железа — какой-то странный наряд — тянул меня вниз. Мои пальцы соскальзывали с борта баржи. Фигура спящей мамы удалялась в туман. Я просыпался, содрогаясь от горя и слез.
Кульминацией злобной «прописки» в Винчестере был ритуал, называемый «заморозкой». Он считался школьной традицией. В самую холодную ночь нас, новичков, раздели до нижнего белья и без шарфов, без пальто, выгнали во двор — во власть непогоды. Один из добродушных «старичков» намекнул нам, что пытка не продлится долго. Старшие ребята будут якобы наблюдать за нашим состоянием, и когда мы посинеем в достаточной мере, чтобы испытание пошло в зачет, они впустят нас обратно в общежитие. Мои друзья по несчастью вцепились друг в друга, переживая предстоящие страдания. Я презирал их страх и не желал доставлять удовольствие своим мучителям. Ноги сами понесли меня в ночь. Я решил отправиться домой.
Дорога, ведущая к железнодорожной станции, тянулась по безлюдной пустоши. Над эстакадой, как далекая звезда, горела единственная лампа. Я принял мою ситуацию. Я знал, что не доживу до утра. Без одежды под ветром и мокрым снегом мне грозила смерть от холода. Но меня это тогда не волновало.
Через некоторое время я спустился на рельсы. Ночь была арктически холодной; темная противоположность теплому свету большого города. Не помню, насколько далеко я ушел. В какой-то момент я упал на снег и не смог подняться.
Меня спас Стайн, наш префект. Позже он рассказал мне, что почувствовал приближение «заморозки», но «старички» одурачили его, сделав из тряпок муляжи и положив их в наши постели. Стайн не осознавал беды, пока замороженную пару не привели обратно в общежитие. Как он нашел меня? В основном по моим следам на снегу и благодаря своему воображению. Железнодорожная станция. Дом. Он был поэтом. Поэтому он понял ход моих мыслей.
Сжавшись в комок, я лежал на рельсах, когда услышал тонкий звонок американского «Швинна».
— Эй, путник! — крикнул Стайн. — Где в вечных муках мне искать тебя?
Я никогда не слышал, чтобы старшеклассники выражались таким языком. А Стайн струхнул. Он подумал, что я умер. Когда парень закутал меня в шерстяное одеяло, вдали замаячил свет фар. Это комендант общежития отправился вслед за Стайном на древнем «Пежо». Дорога шла параллельно рельсам. Наш префект поднял меня на руки и перенес через подлесок к машине.
— Лучше бы ты не убегал, маленькая дрянь, — сказал комендант, впихнув меня в салон через пассажирскую дверь и прислонив к едва теплому калориферу.
Стайн перепеленал меня одеялом, набросил мне на плечи свое пальто и выругался, когда водитель, нажав на сцепление, загнал машину в вязкую грязь.
— Надеюсь, этот урод не подохнет к утру? — спросил комендант.
Стайн достал серебряную фляжку и влил мне в рот виски.
— Парень поправится, — ответил он. — Ему просто нужно дать хорошего ремня.
4
В Оксфорде Стайн был моим репетитором. Для тех, кто незнаком с системой наставничества, я вкратце опишу ее работу. Студент в университете получает образование, посещая лекции и семинары, которые проводят преподаватели. Посещение добровольное. Теоретически вы можете пропустить почти все лекции — что некоторые и делали (в том числе и я), проводя учебные часы на крокетных лужайках колледжа Магдалены, — а затем получить научную степень бакалавра. Но для этого вы должны сдать экзамены и продемонстрировать глубокое знание материала.
Чтобы помочь студенту в освоении предметов, университет назначает ему репетитора. Репетиторы — это обычно лохматые, плохо одетые младшие преподаватели, которые много курят и пьют, редко покидают свои комнаты, а если и выходят в город, то только для пополнения запасов табака и спиртного или в поисках недозволенных сексуальных связей. Хороший репетитор может сделать жизнь студента революционным прорывом в науке, литературе и в последующей карьере; плохой репетитор превратит ее в бедствие. Колледж предоставляет каждому младшему преподавателю стол и жилье — как правило, в сдвоенных комнатах вместе с другим репетитором (поскольку Стайн защищал докторскую степень в колледже Святой Троицы, его комнаты располагались в общежитии этого учебного заведения). На пару репетиторов приходится кухня, ванная, туалет, две спальные комнаты и гостиная между ними. Последняя без вариантов превращается в адское место, натопленное зимой до точки самовозгорания, а в остальные сезоны заваленное по колено газетами, книгами и прочими материальными приметами академической жизни. Мне нравилась гостиная Стайна. Она стала для меня первым домом с тех пор, как умерла моя мать.
Я приехал в Оксфорд тоже из-за Стайна. Его письма и хвалебные рассказы раззадорили меня. Он был репетитором восьми или девяти других парней, в число которых входил Ален «Джок» Маккал из сатерлендского «Голспи». Джок стал моим лучшим другом. В те дни идеальными студентами считались разносторонние парни. Джок таковым и являлся: он был великолепным бегуном на короткие дистанции, писал яркие очерки и на втором курсе редактировал студенческий «Шервелл» (неслыханная честь). Хотя мне не нравилась его подборка, касавшаяся только империализма и войны. Сестра Джока — Роуз — стала моей невестой, а затем и женой, с которой я счастливо прожил почти шестьдесят лет. Извиняюсь, но, похоже, я снова забежал вперед истории.
Стайн был на пять лет старше меня. Когда я приехал в Оксфорд, ему исполнилось двадцать четыре года. К тому времени он уже издавал свои стихи, имел авторитет среди исследователей творчества Милтона и писал какой-то роман. Последнее обстоятельство впечатляло меня больше всего остального. Стайн отказывался показывать нам рукопись и даже не раскрывал канвы сюжета, однако слухи определяли будущую книгу как политический триллер, с гомоэротическим уклоном.
— Колись, — обычно говорил мне Джок, когда он приходил на репетиторские консультации сразу после меня. — О чем ты сегодня болтал с нашим Оскаром Уайльдом?
Стайн относился ко мне с нежной иронией. Он постоянно высмеивал мою «мрачную ирландскую натуру» — то угрюмое настроение, которое часто накатывало на меня и которое я, по мнению Стайна, унаследовал от матери-ирландки. Он даже придумал теорию, объяснявшую разницу между еврейским и ирландским отчаянием.
— Еврейское отчаяние возникает из стремления подняться в жизни с помощью излишеств. Дай нищему еврею полсотни фунтов стерлингов, и он воспрянет духом. Ирландское отчаяние другое. Его ничто не может излечить. Давайте посмотрим на нашего друга Чэпа. Его недовольство, как и у других ирландцев, не имеет отношения к обстоятельствам жизни, которые могут включать в себя удачную карьеру и прекрасную работу. Он недоволен несправедливостью существования. Возьмем, к примеру, смерть! Как мог великодушный Бог, одарив нас, смертных, жизнью, наложить такое жесткое ограничение? Лекарства от ирландского отчаяния пока не придумано. Деньги тут не помогают. Любовь тускнеет, а слава мимолетна. Единственной панацеей являются пьянки и жалость к самому себе. Вот почему ирландцы известны как неисправимые забулдыги и великие поэты. Никто не поет таких песен и не печалится так сильно, как они. Почему? Потому что они ангелы, заключенные в узилища плоти.