Литмир - Электронная Библиотека

…А еще ж о Соединенных Штатах, 150 лет назад:

«С изумлением увидели демократию в её отвратительном цинизме, в её жестоких предрассудках, в её нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству…

(Стр. 146–147).

Что тут можно сказать?

Во-первых, не такой уж он утаенный – этот предъявленный нам «новый» Пушкин.

Слова Пушкина о том, что он ни за что не хотел бы переменить отечество (к ним мы ещё вернемся), навязли в зубах, до того часто их цитировали. А что касается его инвективы американской демократии, так она затрепана ещё того больше. Редкая политическая статья времен «холодной войны» обходилась без этой знаменитой цитаты, в которой Пушкин ещё полтораста лет назад якобы разглядел зловещий лик американского империализма. (Ново у Солженицына только то, что у него эта цитата призвана подтвердить обоснованность неприязни Пушкина не к империализму, а к демократии, которую – вот, оказывается, – и сам Пушкин не больно жаловал.)

Это к вопросу о том, так ли он уж был нам неведом, этот «не изъеденный ходами критиков» Пушкин.

А теперь – о том, в какой мере этого отобранного и предъявленного нам Солженицыным Пушкина можно считать истинным.

Когда-то, давным-давно поэт Михаил Львовский сочинил выразительный «Монолог цитаты» – язвительную сатиру, разоблачающую хорошо нам знакомые литературные нравы. В этом монологе некая цитата рассказывает о своей многострадальной жизни. Сперва – о том, как она была молода, чиста и непорочна, когда все её «точно сверенные строки служили истине одной». Затем о том, как она «потеряла невинность»: это случилось, когда её в первый раз истолковали превратно. И вот, наконец, наступил самый страшный в её жизни момент: в каком-то отчаянном споре два оппонента, ухватившись за разные её концы, в азарте дракиразорвали её пополам:

Две сокрушительных цитаты

Образовались из одной.

И руку поднял брат на брата,

На брата брат пошел войной.

Друг друга лупят как попало,

Про общий смысл забыв давно,

А порознь в братьях смысла мало,

Ведь между ними было «НО»!

Именно так обстоит дело у Солженицына с известными пушкинскими словами: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, и иметь другойистории, как историю наших предков…»

Слово «Клянусь», начинающее эту фразу, у Солженицына написано с прописной, заглавной буквы. У Пушкина же оно писалось со строчной, поскольку фраза эта – не фраза, аполовинафразы, которой предшествоваладругая половина.И между этими двумя половинами, точь-в-точь как в случае, о котором повествует в своей сатире Львовский, стояло «НО».

Полностью вся фраза у Пушкина выглядела так:…

Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – НО клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество… И т. д.

Разорвав цитату и вычленив из неё то, что было ему нужно, Солженицын, быть может, и не так уж сильно извратил мысль Пушкина. Но он бесконечно её обеднил.

Письмо, откуда эта фраза извлечена, было адресовано опальному Чаадаеву. Пушкин так и не отправил его адресату, узнав о правительственных гонениях, вызванных опубликованием первого чаадаевского «Философического письма». Но, даже ещё не зная об этих гонениях, он писал свое письмо, тщательно выбирая выражения, ибо имел все основания опасаться перлюстрации. (Может быть, отсюда и слова о сердечной привязанности к государю). Однако, даже предполагая, что письмо будет прочитано в Третьем отделении, он говорит, что далеко не в восторге от всего, что видит вокруг себя.

Вот ещё несколько слов из того же письма:…

Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние.

(19октября 1836 года).

Российская действительность часто – слишком часто! – приводила Пушкина в отчаяние.

Бессмысленно и нелепо спорить о том, какой Пушкин – настоящий. Тот ли, который говорил, что ни за что на свете не хотел бы переменить отечество, или тот, который писал Вяземскому:…

Я конечно презираю отечество мое с головы до ног… Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России?

(27мая 1826 года).

Не стоит, вероятно, даже и гадать, когда Пушкин был искреннее: тогда ли, когда сочинял свою хулу на Радищева, или когда написал в одном из вариантов «Памятника»: «Вослед Радищеву восславил я свободу».

Настоящий, реальный Пушкинантиномичен.Мысль в сознании Пушкина неразрывно связана со страданием («Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…»), потому что живая, страдающая мысль его постоянно мечется междудвумя полярностями, двумя непримиримостями: стремлением верить в Божественный Промысел и ужасом от сознания бессмысленности жизни, сыновней привязаностью к родине и отталкиванием от неё («…Ни за что на свете не хотел бы я переменить отечество…» – «Черт догадал меня родиться в России!..»), восторженно-патетическим отношением к славе и блеску империи и неизменной приверженностью духу Свободы.

Именно поэтому Пушкин и не поддается какой бы то ни было идеологизации.

Строго говоря, идеологизации не поддается любое истинно художественное явление. Но попытка затолкать именно Пушкина в какие-либо идеологические, «партийные» рамки особенно смехотворна. Не только потому, что заведомо обречена на провал, но ещё и потому, что убийственным образомразоблачаеткаждого, кто пытается такую попытку предпринять.

Но почему же в таком случае Солженицын для того, чтобы «развернуть свою идеологию во всем объеме», выбрал именно Пушкина?

Насколько легче было бы ему справиться с этой задачей, если бы для утверждения и пропаганды своих идей он выбрал, скажем, Тютчева. Или – Достоевского. На худой конец – Лескова.

Но, во-первых, – «где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легче?».

Нельзя исключать, что он искренне верил, что вот, сейчас откроет миру настоящего, истинного Пушкина, расчистит его лик от наслоений лживой интерпретации советского литературоведения. То есть – что тут действовала все та же, владевшая им, мощная энергия заблуждения.

Да, наверное, было и это.

Но главным стимулом, толкнувшим его на это сомнительное предприятие, было то коренное, сущностное свойство его личности, которое сближало его с Лениным: добровольно взваленная им на свои плечи миссия идеолога, вождя. *

В начале 90-х, что ни день, открывались нам все более мощные пласты нашей культуры, долго бывшие под запретом. Выходили в свет книги, о появлении которых ещё недавно нельзя было даже и мечтать, а чудом сохранившиеся старые, дореволюционные их издания если и попадались когда в букинистических магазинах, выдавались из-под прилавка, тайком, и не каждому, а лишь редким, проверенным знатокам и ценителям.

Уже несколько лет прошло с тех пор, как со скрипом открылись ворота первого шлюза, и хлынул этот поток. А я все не переставал радоваться, что сподобился дожить до того, что эти книги открыто лежат теперь не только на прилавках магазинов, но и на уличных лотках, чуть ли не во всех станциях метро и подземных переходах, что «народ» нынче может унести домой «с базара» книги Николая Бердяева и Сергея Булгакова, Льва Шестова и Василия Розанова.

Радоваться-то я радовался. Но эта моя радость была отравлена. И не какой-нибудь там чайной или даже столовой ложкой, а целыми канистрами добротного отечественного дегтя. Поневоле вспоминался старый анекдот, согласно которому даже самые простые хирургические операции (такие, например, как удаление гландов), в нашей стране делаются через задний проход.

Особенно запомнился мне такой случай.

Появился тогда на прилавках книжных магазинов довольно объемистый том Константина Леонтьева. Приятный формат. Красивый переплет. Предисловие, патетически озаглавленное «Жизнь и судьба неузнанного гения». Все честь по чести. Но завершалось это предисловие таким изумительным пассажем:…

89
{"b":"161823","o":1}