Он поворачивается к секретарю:
– А скажи-ка, Гиберти, какая часть папской анатомии является связующим звеном между ним и престолом Святого Петра?
Гиберти взирает на него в удивлении. Папа усаживается по-удобней, довольно улыбается. Вот ведь тупица! В голове ничего, кроме этой папочки, и уже волнуется: дела, сплошные дела, а время идет, просачивается сквозь пальцы. Хотя день только начался, вон, еще даже толком и не рассвело. Времени впереди полно, масса времени для удовольствий и развлечений.
– Ну же? Загадка ведь не такая и сложная. Так какая часть? – Папа ждет ответа.
– Его вера, – отвечает Гиберти.
Напыщенный дурак! Просто чудо, что он его еще терпит. Сейчас, чтобы окончательно пробудиться, ему нужна не догма, а хорошая крепкая шутка. От Гиберти так и веет унынием.
– Неверно, – рявкает Папа.
Он истекал потом и гноем, прислушивался к бормотанию Риарио, а вместо него кивал головой Довицио, потому как он был слишком болен, слишком немощен, даже кивать не мог. Ему было плохо, он молил Господа об избавлении, даже о смерти, – возможно, так все и происходило, сейчас уже толком и не вспомнить. Речь Риарио оказалась напыщенной, безвкусной эпитафией его амбициям: соперник Медичи говорил о бремени святого Петра, о смирении, о неизбежном одиночестве. «Давай кончай со словесами», – думал он. Но Риарио жужжал и жужжал, заверяя, что ему нечего опасаться, что его, Риарио, личная преданность Джованни Медичи несокрушима, что остальные – и старые, и молодые – все на его стороне. Жалкое утешение, думал он, проклиная свое немощное, истекающее гноем тело. Вот ведь как получается: плоть ведет его по избранному ею пути, а не разум, не сердце, не душа. Это невыносимо. Монотонные речи Риарио, призванные его успокоить, звучали для него оглушительно, словно трубы триумфатора; все его терпеливые надежды – все оказалось ни к чему, все рушилось, уплывало. Голос мучителя становился настойчивей, но он не слышал, не слушал, над ним склонялось, маячило белое лицо, но он его не видел. Риарио приподнял подол его рясы, но это непристойное любопытство его уже не трогало. Удел побежденных – бегство. И вновь на него смотрели водянистые глаза Риарио. Довицио перестал кивать и что-то там говорил, но и этих слов он тоже не мог расслышать. И только потом он понял, что путь для него расчистила сама его слабость, его тайная болезнь и то, что она стала явной. Кардиналы просто полагали, что он не выживет. И считали, что таким образом у них вскоре появятся новые возможности. Задница его разверзлась, вонь взмыла под своды капеллы, и кардиналы почуяли смерть. А ведь не правы они оказались! И как не правы! Потому что он победил.
– Моя партия отказывается от своих интересов на конклаве, – сказал Риарио. – Джованни, Папой станешь ты.
Гиберти все еще стоит перед ним, молчаливый и мрачный.
– Давай же, так какая часть?
Но он глуп и скучен, невыносимо глуп и скучен. Он не находит ответа.
– Задница! – с триумфом восклицает Папа. – Жопа!
Гиберти вымучивает улыбочку, затем снова утыкается в свою папку.
– Итак, арагонский посол, – говорит он. – Откладывать встречу с ним больше никак нельзя.
Атмосфера в Королевском зале уже накалена до предела. Соперники вышагивают, стараясь не сталкиваться друг с другом, и лишь эхо вторит их шагам: час назад они коротко кивнули друг другу и с тех пор не обменялись ни словом. Друг на друга они не глядят. Оба пришли на встречу с Папой. Дважды в зал входил Гиберти, извинялся, просил еще подождать. Сквозь высокие окна льется солнечный свет, слышны звуки лютни – это музыканты репетируют в примыкающей к залу часовне. А двое в зале всё ждут.
Сквозь раззолоченные, украшенные фресками галереи и покои Ватикана, по коротким лесенкам, соединяющим бесконечные пристройки и надстройки, шествует в сопровождении своего секретаря Папа. Под сводами коридоров отдается приятное, умиротворяющее эхо, в отполированном мраморе скользят отражения. Или ему это только кажется? Зрение его ослабело, он не очень-то ему доверяет. Ноги его в мягких туфлях сами находят едва приметные желобки в молочно-мраморных плитах: их протоптали сотни пап. Эрозия, производимая привычными действиями и ритуалами. Простые священники и священнослужители, облеченные властью, паломники, кардиналы, принцы крови – все они проходили через площадь Святого Петра, их препровождали через многочисленные закоулки, приемные и покои дворца, их дыхание истачивало стены, их ноги протаптывали дорожки, разрушали ступеньки: люди – вот кто главный враг архитектуры. Церковь изношена, ее спасает лишь то, что она так объемна, огромна, и все равно когда-нибудь она разрушится, под весом всех этих людей погрузится в трясину. Под дворцом скрыты глубокие колодцы и каверны, и лишь у святого Петра есть от них ключи, а там, во тьме и мерзости нечистот, страдает Христос. В чаше святой – целительное море, и лишь он один способен измерить его глубину, но осушить его он не в силах. Царство Божие скрыто под этой тонкой, блестящей от старости кожей, и существо человеческое есть слабое его отражение: грубые пигментные пятна, вздувшиеся вены на беломраморных ногах, внутренние органы, пульсирующие под подтекающей, смертной оболочкой. Гиберти прошел вперед – вниз по лестнице, и он тихонько, с облегчением выпустил газы.
Две головы повернуты к нему, две пары глаз внимательно следят за тем, как он спускается. Он смотрит на них. Блестящая, словно масляная, тонзура – и жесткие, всклокоченные черные волосы. Один высокий, другой среднего роста. Одежда: расшитый золотом камзол и по контрасту с ним – простой наряд из бумазеи. Они стоят и ждут, пока он подойдет, преодолев изрядное расстояние. Просители – такой самонадеянный народ. Они обожают до него дотрагиваться, тянутся, отталкивают друг друга, лишь бы схватить его за руку, обнять, поцеловать его в щеку, чмокнуть край облачения или перстень. Когда они ползут к нему на коленях, то руки их тянутся к его стопам, словно крабы. На Пасху, перед оглашением повторяющейся буллы «Coena Domini»[84], он омывает нищим ноги: одной рукой поддерживает стопу, другой льет воду, мозоли смягчаются, исчезают, их смывает вода, кожа становится гладкой и прохладной. Когда нищие встают, пыль снова прилипает к влажным стопам. И когда те высыхают, старые раны и мозоли проявляются вновь. Движения его судорожны, неловки. А вот Христос, омывая ноги своим ученикам, никогда не дергался от отвращения. И рука Вероники, утиравшая лоб Христу, тоже была легка и тверда.
– Ваше святейшество…
Перед ним появляются знакомые лица. Он смотрит на Гиберти, который уставился в пол. Посетители что-то негромко говорят, целуют его перстень, потом выпрямляются, и он видит, что смуглые лица обоих послов искажены волнением и недоумением. Ну да, аудиенции с каждым из них должны были быть приватными. Что там ему говорит Гиберти? Какие-то перемены при португальском дворе? Или при испанском?
– …Фария, посол дона Маноло Португальского[85], и дон Херонимо Вич, барон Льяури, посол Фернандо, короля католического королевства Испанского…[86]
Он слабо улыбается, слегка кивает.
– Долго ли вам пришлось ждать, посол? – Слово «посол» он произносит неуверенно: «пос-сол?», с подчеркнуто вопросительной интонацией, будто сомневается в том, что перед ним – именно посол.
Гиберти видит, как дон Херонимо заливается краской. Он отводит глаза в сторону, потом опускает их. Гиберти считает, что арагонцу никогда не удавались подобные игры. Вечно он совершает какие-то промахи, и вечно они оборачиваются против него. Ходят разговоры, что этот Вич умнее, чем кажется. Ну да, как танцующий медведь среди диких медведей, думает Гиберти.
– Позвольте осведомиться, ваше святейшество, почему здесь этот портингалец и почему меня ввели в заблуждение, почему к моему господину, королю Арагона и Кастилии, относятся подобным образом, и это после всей той поддержки, которую он…