Вторая встреча мало чем отличалась от первой. Он сел на табуретку. Приор строго посмотрел на него и спросил – вопрос отличался от первого:
– Как получилось, что вы явились под фальшивым именем?
И на это у него был готов ответ. Никлот было именем распространенным, и это было его бедой. Он слыхал про других Никлотов, и один даже немного на него походил. К несчастью, тот Никлот был вором: прятался в лесах и совершал набеги на фермы, крал кур, яйца – даже поросенка как-то украл, – а обвиняли его, настоящего Никлота. Тот самозванец вытаптывал поля, ломал изгороди, прятался в кустах и пугал фермерских дочерей, когда они купались, даже швырял камни в коров и овец… Не было его злодействам числа. Но и поймать его никак не могли – он исчезал, просачивался, словно вода сквозь песок, от него оставалось только мокрое место, которое быстро высыхало на солнце. И что ему, настоящему Никлоту, оставалось делать? Поразмыслив, ответив на многие – несправедливые и ничем не подтвержденные – обвинения, он решил сменить имя. И стал зваться Сальвестро.
Рассказ свой он начал бодро, преисполненный радужных надежд. Но едва успел дойти до того места, где говорится про других Никлотов, как его прервали.
– Хватит! – Взгляд приора выдавал нетерпение. – Снова ложь. Идите прочь.
Он шел к своей кладовке за Хансом-Юргеном – перед монахом плясало озерцо света от лампы, – и, когда они пересекали монастырский двор, в голову ему пришла некая мысль. Но Сальвестро на ней не задержался – слишком уж она была нелепой. Бернардо опять подоткнул под себя всю солому. А он завтра снова не сможет разыскать его башмак. Сальвестро лег, но никак не мог найти себе места. Он не понимал, чего хочет от него приор. А если он, Сальвестро, не понимает, чего приор от него ждет, как же дать приору то, чего он от него ждет? Нет, явно нужен какой-то отчет, рассказ. Что-то достаточно правдивое, надежное. Тут к нему вернулась та нелепая мысль: да неужели приору нужна именно правда? В это трудно было поверить, однако мысль все крутилась и крутилась у Сальвестро в голове, он испытывал искушение сдаться, рассказать все откровенно, даже искренне, ну разве что с небольшими умолчаниями, но с очень-очень небольшими – нет, это невозможно! Или все-таки возможно?… Проклятая Мысль все возвращалась, искушала его: может, все-таки это правильно – сказать правду? Правду, да, правду. Может ли он? Способен ли?… Нет.
Назавтра он все размышлял об этом, рассеянно расхаживая по монастырю. Возле входа в здание капитула собрались монахи. Когда Сальвестро ненароком приблизился, один из братьев отделился от группы, схватил пригоршню воды из стоявшей там чаши, подбежал – лицо у монаха было странно напряженное – и обрызгал его водой. Монах уставился на него, будто это была не вода, а расплавленный свинец и он должен был в страшных корчах рухнуть на землю и обратиться в золу. Когда этого не произошло, монах в страхе бросился к остальным. Сальвестро повернулся, чтобы продолжить свои размышления, но Мысль дрогнула и оставила его в покое.
Однако вскоре вернулась – и повела себя куда настойчивей. На другой день Сальвестро заметил, что начал бормотать про себя, сам же себе отвечая: «Нет! Глупо!» Мысль нагнала его на краю поля. Каким-то образом приор понимал, когда он лжет, и, видимо, уже считал его законченным лжецом. Он шагал и шагал, зная, что скоро покажется рыбный сарай. Видимо, там Мысль и пряталась. Она соскочила с крыши и пригвоздила его к земле. Он боролся изо всех сил, но Мысль не отпускала, колотила и колотила его – прямо по голове…
Башмак Бернардо лежал прямо посреди сарая. Сальвестро поднял его. Башмак, а потом лодка. Он вспомнил об Эвальде, о том, что поговорить с ним не удалось, и пришлось разговаривать с женой. Лодка. Башмак. Он повернул назад. Мрачный Бернардо куда-то скрылся, но Бернардо всегда возвращается. А сейчас Сальвестро был рад побыть в одиночестве.
Мысль кружила над ним, и он уже не доверял себе: идея того, что он может сдаться, последовать за Мыслью, потрясла его до мозга костей. Все это ему очень не нравилось. Он колебался. Он дал себе слово. Он сомневался. Он верил. Мысль была блестящей, вдохновляющей, неотразимой…
Он уже слышал раздававшийся из близкого будущего голос, в котором узнавал интонации приора, слышал его вопросы – из тех, которые задают всего лишь раз, которых не повторяют. То, на чем он стоял, дрогнуло под его ногами, побежали змеящиеся трещины, сдирая доски пола с камней фундамента, которые и сами уже порушились и провалились. Какие-то стародавние усобицы обтянули эту болотистую почву камнем и деревом, назвав ее землею, основой… По меньшей мере – сдвинутые, искаженные верования, ко всему еще и докучливые. Глинистые почвы расползаются, видны пустоты, ямы, каверны, меж тем как кто-то ничего не понимающий топает и топает по тому тонкому, хрупкому слою, на котором он выстроил здание своей жизни; внешний слой иссыхает, становится тонким, как бумага, растягивается над бездной. Катастрофа – она случится, прелюдия к ней была в ту ночь, когда камни покатились в пучину, зовущуюся морем лишь при дневном свете. Все тщетно, и тщета скребется, царапает тонкий слой, а то, что таится в покое кельи, в простоте и банальности вопросов – вопросов Йорга, – есть одна из разновидностей «прежде». Следующий разговор, представляет он себе, начнется так: «Как получилось, что вы стали Сальвестро?»
Ему представляется и то, как он ответит.
Ответит он приблизительно так.
Его разбудили солнечные лучи – он лежал на берегу Ахтервассера. Поднявшись, он направился вглубь леса. Стволы стоящие и стволы поваленные, высохший, умирающий подлесок, прошлогодние листья, чахлая поросль… Лесные триумфаторы и лесные неудачники расступились, чтобы принять беглеца – вымокшего, тощего и к тому же голодного: зубы его перемалывали клубни и стебли, язык извивался и увлажнялся, горло, глотая, ходило то вверх, то вниз, а сочные венчики взрывались, ударяя ему в нёбо. Он разжевывал в кашицу жилистые корни, пил маслянистые соки, грыз желуди и дикий чеснок, однажды съел дохлую ворону – просто так, чтобы попробовать, что из этого выйдет, и долго еще в его экс-крементах копошились черви. Воруя на окрестных фермах яйца и цыплят, он продвигался вверх по большой реке, пока лес не поглотил, не засосал его. Руки и ноги у него покрылись коростами и язвами, а босые ступни сами себя обули – в мозоли. Расстояние измерялось сгущением теней, непроглядностью. По меркам острова ему было десять лет; по меркам леса он оказался младенцем.
Лес отскоблил, содрал с него весь прежний опыт, он потерялся, забылся в этом лесу, а прошлое свелось к воспоминаниям о еде. Он бежал, подпрыгивал, карабкался, висел… Два каменных дуба стояли на поляне, окруженной мертвящими тенями других, более мощных собратьев. Рядом с ними, похожий на нескладного жеребенка, рос молодой дубок. Он тянулся вверх, к солнцу, и из-за этого получался чуть кривоватым и тощим. Через сколько лет он погибнет, задушенный старшими? Пока что ему еще можно было тянуть воду из земли жадными корнями, прокачивать по гибкому стволу… Он раскачивался на ветке, та изогнулась, надломилась, он почувствовал, как ветка подается, трескается, – и вот он уже лежал на земле, но тут же вскочил, подтянулся, снова схватился за ветку и стал грызть ее расщепленные волокна, пока она не отломилась совсем. Он думал о годах, рябью проходящих по стволу, вдоль сучьев, нарастающих, словно волны… Однажды он видел медведя. Огромный и неуклюжий тюк спутанной шерсти ломился через подлесок совсем близко от него, что-то выискивая. Олени, почуяв его, дробно ускакивали прочь. Вздрагивали и разбегались какие-то создания, не показывавшиеся на глаза. Солнечный свет пронизывал густые кроны, а когда дул ветер, то лес стонал и трещал, но он не боялся жестокости ветра. Хотя кое-чего он все-таки побаивался, особенно тяжело приходилось зимой, когда он промерзал до костей и от холода все внутри болело, но каждая зима переносилась легче предыдущей, и позже он понял: это потому, что он двигался на юг. Порою лес внезапно обрывался, открывалось широко распахнутое небо, и он оказывался на краю луга, болота, открытой местности. Избушки казались рассыпанными камешками, над ними поднимались тонкие струйки дыма, исчезавшие в крутой голубизне. Он нырял назад, сливался с тишиной леса, исчезал. Он был нелюбопытным, а потому неуловимым, невидимым и неведомым… Но ему нравилось смотреть на костры.