Как ни странно, Вера, всегда стремившаяся свести все разговоры с Александром до минимума, на сей раз, как ему показалось, слушала его весьма благосклонно и даже с интересом. Она никуда не спешила, а напротив, вроде бы вознамерилась с ним поболтать и даже прислонилась спиной к дверному косяку. Поза у нее тоже была довольно необычная, по крайней мере для нее: к груди она одной рукой прижимала книгу, а вторую руку она уперла себе в бедро и так и стояла, слегка покачиваясь, словом, поза была такова, что если бы речь шла о другой женщине, то ее можно было бы счесть весьма и весьма провоцирующей. Хотя Александр и был искренне тронут оказанным ему вниманием, все же не мог в который раз не подумать о том, сколь вызывающе и волнующе она выглядит с этой ее копной черных волос, таких же черных, как ее свитер и облегающе-узкие брюки. Он опять подумал, что ее стрижка напоминает не то каску, не то шлем, причем сходство еще более подчеркивается короткой и отрезанной по прямой линии челкой. В ее облике поражала мертвенная бледность кожи… «Эта девушка черна и бледна как смерть! — сказал себе Александр. — Да, так чего же она хочет от меня? Я бы предпочел иметь дело с Мариной… в особенности с такой, какой она была сегодня ночью во сне… она совсем не дичилась…»
— Да, чего-чего, а терпения у вас хватает, — чуть насмешливо протянула Вера. — Вот уже два месяца вы сидите здесь и чахнете над рукописью вашего Брюде.
— Два месяца? Правда? А я и не заметил, как время пролетело!
— Тем не менее время идет, вне зависимости от того, замечаем мы его ход или нет. Да, вы здесь уже немногим более двух месяцев. Все отмечено…
— Скажите, пожалуйста, много ли папок еще осталось?
Александр не раз уже задавал Вере этот вопрос, но всякий раз она умудрялась уйти от ответа или отвечала столь туманно, такими хитроумными намеками, что он не знал, что и думать.
— Ну так сколько же? — повторил он вопрос.
— Еще три.
— Толстые?
— И да, и нет… Это как посмотреть…
— Значит, мне понадобится… еще недели две-три…
— Быть может, больше, а быть может, и меньше… Но какая вам-то разница, ведь вы не замечаете, как бежит время? Вы сами только что в этом признались.
Голос Веры внезапно обрел прежнюю твердость и решительность, даже суховатость, а слабая, еле приметная улыбка, на протяжении нескольких минут оживлявшая и красившая ее лицо, вдруг мгновенно исчезла, словно ее стерла невидимая рука.
— Ну хорошо, я вас покидаю… У меня дела! Не будем терять это пресловутое время зря! Работайте хорошенько!
Вновь в голосе Веры зазвучали нотки строгой учительницы, обращающейся к неразумному ребенку. Она резким движением оторвала от груди книгу, которую так заботливо к себе только что прижимала, сунула ее под мышку, повернулась и пошла по проходу среди стеллажей; вскоре тоненькая темная фигурка словно растворилась в полумраке.
В период, когда велись дневниковые записи, содержавшиеся в тринадцатой папке, путь, избранный Брюде, становился все более опасным. Ему исполнилось двадцать три года, он опубликовал два поэтических сборника, и от публикации этих сборников он с поразительной для такого человека наивностью ожидал чего-то сверхъестественного… сверхмощного взрыва интереса к своей особе, а быть может, и общественных потрясений. Но за исключением нескольких авангардистских литературных журналов, возведших его в ранг гения, сборники остались практически незамеченными читающей публикой, критики хранили молчание. А что было проку в восторгах авангардистов? Ведь тираж у их журнальчиков был крошечный, так что и читателей у них набиралось всего лишь несколько сотен. Брюде пришел в дикую ярость. Ведь он надеялся поднять молодежь на бунт, спровоцировать беспорядки, создать в результате «использования великой силы слов» настоящую армию разрушителей, которые последуют за ним. И что в итоге? Он вновь оказался во главе жалкой горстки сторонников и поклонников!
Александр вспомнил, как однажды увидел Брюде в окружении этих патлатых, бородатых, худых, словно полуголодных молодых людей с лихорадочным блеском в глазах, которым отличались, как утверждают историки, молодые террористы в царской России, так называемые бомбисты, бросавшие бомбы в кареты высокопоставленных чиновников и даже в кареты членов царской фамилии. Как ни странно, в этой группке не было ни одной девицы.
Разумеется, Александр читал стихотворения Брюде, и те из них, что составили сборник «Динамит», заставили его глубоко задуматься о сути такого явления в литературе, как этот юный бунтарь и его творчество. Он признавал, что слова Брюде и образы, созданные им, обладают большой силой, но безумные вопли, яростные проклятия и дикая брань возмущали его, выводили из себя, а уж от запаха смерти, словно веявшего с этих страниц, у него волосы вставали дыбом. Александр был вынужден признаться самому себе, что страшится беспорядков, страшится хаоса, духа разрушения, безумия. Ведь он по природе своей был человеком, более всего ценившим во всем уравновешенность, устойчивость, чувство меры, хотя ему и случалось приходить в восторг от творений тех, кого именуют «великими литературными террористами». Да, его словно зачаровывали таинственные бездны их мрачных душ и идей, он заглядывал в них, испытывая двойственное чувство влечения и отвращения; но, склоняясь над этими безднами, он не утрачивал инстинкта самосохранения, а потому руки его всегда верно находили опору. Именно в этом и упрекал его Брюде; он кричал: «Вы недостаточно безумны, профессор!» И звучало это утверждение в его устах так, словно безумие было великим достоинством, добродетелью, качеством, дарующим человеку красоту и гармонию, понятием из области этики и эстетики! Да, действительно, Александр был слишком привязан к реальной жизни, чтобы устремиться в разверзшуюся перед ним пропасть, дабы оказаться на самом дне и стать приверженцем новой религии, болезнетворной, толкающей к патологическим извращениям.
Александр счел своим долгом поговорить с Брюде о его последней книге, и сделал он это после долгих размышлений и колебаний. Он полагал, что ему надо будет прежде всего избежать классического литературоведческого и преподавательского подхода, когда профессор или критик, рассматривая литературное произведение, обращает внимание прежде всего на его достоинства, а затем переходит к недостаткам. Ни в коем случае не следовало произносить нечто вроде: «У ваших стихотворений много несомненных достоинств, но…» Нет, надо было вознестись выше, в область высоких философских материй, и заявить что-нибудь вроде: «У нас с вами различное видение мира…» Но нет, и это заявление не произвело бы должного впечатления на Брюде… Нет, с ним бы этот номер не прошел, и профессор довольствовался тем, что лишь вяло (и чуть трусливо) промямлил: «Интересно, очень интересно, но признаюсь, мне трудно следовать за полетом ваших мыслей… порой я за вас очень беспокоюсь, а порой вы даже пугаете меня…» Он тотчас же ощутил, насколько его слова были неуместны, насколько они не соответствовали обстоятельствам, сколько в них было фальши. Он заметил, как в глазах Брюде вспыхнул какой-то нехороший, недобрый огонек; после минутного тягостного молчания молодой человек вскочил и с резкостью произнес: «Мне надо идти!»
Эта сцена была описана на страницах, хранившихся в папке № 13, и из тона описания становилось ясно, насколько Брюде был тогда уязвлен, обижен, оскорблен. Однако было неясно, почему Брюде придавал такое значение суждениям человека, которого он порой поносил на чем свет стоит? Ему ведь должно было бы быть все равно, что думает о его стихах какой-то добропорядочный профессоришка! Да, здесь-то и таилось одно из противоречий, раздиравших Брюде. Этот юноша был похож на «пьяный корабль» без руля и без ветрил, который несет куда-то могучий стремительный поток. По мнению Брюде, профессор Брош его предал. Он перешел в стан его врагов, чьи ряды с каждым днем становились все многочисленнее и сплоченнее. И сделал он это по наущению этой женщины, его жены, Элен, про которую Брюде еще раз написал, что она в его глазах является воплощением всего самого мерзкого, самого отвратительного, что есть в современном обществе.