Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Одеваясь, Зипек уже знал, что домой он только заскочит и тут же самым вульгарным образом «полетит» на Пограничную улицу, в «palazzo Ticonderoga». Натурально, не с эротической целью (это, конечно же, было исключено — куда там! к а к о й  п о з о р!), но для того, чтобы окончательно выяснить духовные отношения, что непременно состоялось бы и тогда, если бы грубо не вмешался дежурный офицер. Это сочетание милитаристики и эротики, военная беспощадность и мундирно-пряжечно-портупейная четкость и твердость в применении вещам психически столь тонким, а физически столь скользким и мягким, обладала для Генезипа особым очарованием. Казалось, острое звяканье шпор врезается (с юной жестокостью и вызывающей отчаяние беззаботностью) в алчущие потроха всех баб мира. Что там одна какая-то дурацкая княгиня! Все они были под ним, как заезженные до смерти клячи, покорно пресмыкающиеся суки, печально ластящиеся кошки. Он ясно ощутил, что женщины — «не люди». (Матери вроде бы являли собой исключение. Но вопрос был неясен — видимо, надо учитывать, сколько времени прошло с момента рождения ребенка.) Жизнь заманчиво простиралась вокруг, искушая шальную, неперебесившуюся юность множеством будущих неведомых красок и дьявольских сюрпризов, — она пренебрегала затаившимися в дремотных извилинах мозга холодными математиками — безумием и смертью. Зипек спустил себя с поводка и устремился в якобы безбрежную даль неразгаданного вечера. Кроме того, не мог же он, все-таки, просто прервать отношения с особой, которая, все-таки, впервые заставила его ощутить, единственный, все-таки, в своем роде ужас половых проблем и была, все-таки, «кем-то», а не первой попавшейся девчонкой (об этих созданиях он вообще понятия не имел). Так он обманывал себя, почти не веря в ту минуту, что предмет этих мыслей реально существует. При всем при том он был настолько измотан, издерган дисциплиной и гормонально опустошен, что, увидав на улице первую встречную женщину, непомерно изумился: «А это еще что за создание?» — молнией мелькнула мысль у этой измученной скотины. Но уже в следующую долю секунды он осознал тот факт, что женщины вообще существуют — «это хорошо — еще не все потеряно». Все-таки без «этого» мир был бы невыносимо пуст. — Тут же обнажилось все убожество его «концепции» и обесценились все «отвлеченные» (от чего?) мужские дела. Скорее в мускульном, чем в зрительном воображении перед ним мелькнули: мать и княгиня, сплетенные в какой-то святотатственной, зверино-непристойной не то пляске, не то карусели. Эта сопряженность впервые заставила его ощутить презрение к матери как женщине. Однако он предпочел бы, чтоб всей этой грязной истории с Михальским не было вовсе — ох — он «горячо желал бы», чтоб мать вообще была не женщиной, а чистым духом, магически превращенным в детородную машину. Все же непорочное зачатие — чудесная штука! Вообще так называемая «порочность» — выдумка поистине сатанинская. Чтобы превратить ее в мотор сохранения вида и возвышенного творчества, надо быть бессовестным, злобным насмешником. Но как тут быть: всему находилось последнее оправдание в том, что, дескать, старый мир кончается именно в этой загнившей в собственном соку жалкой стране, и было неизвестно, какие формы примет бытие после скрытно ожидаемого конца. На то, что все идет к концу, надеялись все разочарованные, недоделанные, недопеченные и недоваренные психические «siemimiesiaczniki» — а имя им было легион. Даже консерваторы (в меру религиозные и в меру демократичные) ждали конца, чтоб хотя бы проворчать: «Ну что — разве мы не говорили?..»

Дома Зипек не застал никого. Это его разозлило. Он настроился показаться Лилиане и матери в новеньком парадном мундире последних польских юнкеров. Плюс к тому записка, что обе дамы на полднике у княгини и ожидают его там. Стыд и срам! А с другой стороны, может, оно и лучше, что он идет туда не по своей воле, а как бы по принуждению — так он не выдаст себя матери. Такие вот загваздранские, ребяческие, смердящие пеленками проблемы, сплетенные в одну «гирлянду» с орнаментами самого поразительного мгновения жизни — когда он наконец стал «кем-то», что символизировал темно-синий, с желтыми отворотами мундирчик. Роскошь «palazzo Ticonderoga» поразила его. Прямо-таки некая фортеция (знакомая по еще недавнему детству), внутренне преображенная в «эдредоновый, мандриловато-непристойный дифирамб» в честь изнеженных тел и душ, пребывающих в гнойном распаде, — иначе этого не передать. Сочетание жестких крепостных стен со сладострастной плавностью интерьеров уже на лестнице действовало, как половое слабительное. Их старый «дворец» в столице, где он бывал когда-то, в давние времена, показался ему жалкой конурой в сравнении с этим гнездом блаженно издыхающего разврата и векового глумленья над людским быдлом. Это привело его в бешенство. Как видно, молодая кровь нуворишей-Капенов закипела в нем и забурлила, резко большевизируясь на фоне нищеты, в столкновении с символом древнего, извечного, а ныне гибнущего прамогущества. Что с того, что мать была «урожденная» — а чтоб ей — бесстыдный бурдюк, полный хамских выделений этого «пана Юзефа» — чтоб его «в гроб через воронку заливали!» Он нимало не ощущал гнусности этих дерьмоватых снобистско-бластемических мыслей — лишь через минуту-другую ему предстояло шатнуться в противоположную сторону.

Тем более невыносимы были ему в этот миг дежурные восторги по поводу его красоты и мундира: гордость, бесстыдно светившаяся в глазах матери, и восхищенные глазки Лилианы («да он парень хоть куда, этот Зипка!»), и добросердечная, грустная, слегка ироничная улыбочка тех губ, которые умеют все. Дома смотрины прошли бы совершенно иначе. Здесь он был жалким мальчишкой. Вся его самоуверенность пошла к черту. Непонятно почему он чувствовал себя грязным, хотя был надраен [щеткой Зеннебальта (Бельско)], как кастрюля на шикарной кухне. Он увидел — как на сковородке, — насколько смешно бороться с  ч е м - т о  подобным княгине: она сильна и многолика, у нее в запасе столько непредвиденных средств уничтожения. Стоило ей разок похотливо чмокнуть всесильным своим язычищем, и он уже видел себя ошалелым зверьком, мечущимся в отвратном, унизительном, безвольном маятникообразном движении, — стоило ей разок презрительно скривить свои ядовитые мандибулы, и он погрузился бы в безнадежную, плаксивую тоску, жалобно взвыл бы этаким помоечным «трубадуром» (что может быть омерзительней, чем трубадур?), этакой цепной мартышкой-мастурбанткой! Лишь теперь, на фоне его «омундиренности» (которая только что была для него счастьем) и убожества, княгиня наконец предстала перед ним в своем подлинном величии — а! предстала черт-те чем — просто каким-то стихийным бедствием, вроде войны, бури, извержения вулкана, тайфуна или землетрясения — в этом величии она была даже беспола. (Отсроченное сексуальное извержение ударило по мозгам — Генезип локализовал в княгине отрицательный эквивалент своего «Minderwertigkeitsgefühl» [100].) И он — в нее!.. А, в это не-воз-мож-но-по-ве-рить! Этого не было и больше быть не может. Он никак не мог понять, чем объясняется гиперскачок, возведение в высший сан, «коронация этой бабищи в ином ряду величин». Ведь не правом рождения, не красотой как таковой (вне всякой зависимости от отношений, которые их связывали и разделяли), не влиянием в Синдикате Национального Спасения, само существование которого было под угрозой. Так чем же, черт возьми?

Помимо всего, что поддавалось определению, было в этой сверхбабе нечто ужасное: она стала для несостоявшегося метафизика единственным, пока что, воплощением тайны бытия, абсолютно угасшей в сфере непосредственного восприятия. Именно в ней, а не в нем, сквозь густой сумрак житейских хитросплетений таинственно проступала личность — громоздилась неприступной твердыней в бесконечных пространствах абсурда. Зачем? Да затем, чтобы быть, елки-палки! — и баста. А все прочее — умственные выкрутасы трусов и охломонов, которые социальными фикциями, возведенными в ранг потусторонних сил, маскируют беспросветный, ни к чему не сводимый ужас Бытия. Ужасаться можно и весело — но, увы, это удел только чистых циклотимиков.

вернуться

100

«Чувства неполноценности» (нем.).

59
{"b":"161803","o":1}