Это стало моим девизом. Когда-нибудь и ты сделаешь выбор, или Его выбор падет на тебя. Убить все прежнее, что еще осталось, ради того, чтобы жить дальше! Убить, чтобы все оно стало мертвым мифом. Ведь Спаситель родился, и этого не заметили. А вот наказание — на него сетуют, хотя оно-то есть следствие небрежения нашего! Ибо Закон гласит, и слова его ясны; если же не послушаешь слова Господа, Бога твоего, проклят будешь в городе и проклят в поле. Проклята будет твоя корзина и квашня твоя. Проклят будет плод чрева твоего, и отел коров твоих, и окот овец твоих. Проклят будет приход твой в сей мир, и проклят будет уход твой. И ждет тебя собачья смерть по воле Бога твоего. И будешь в полдень шарить руками не видя, как шарит слепец во тьме своей; и не будет тебе удачи на путях твоих, а напротив, будешь ты унижен и обделен во все времена, и не найдется того, кто освободит тебя. Господь уведет тебя к такому народу, которого не знал ни ты, ни отцы твои; и станешь ты служить там чужим богам, поклоняться деревяшкам и камням. Вот оно, проклятие! И это проклятье я сделал своею жизнью. Чтоб исполнить его, помочь ему свершиться! Вот зачем я появился на свет! Красной была тогда восходящая луна! Умереть спасения ради! Вот зачем я явился — исполнить проклятье, покончить навечно. Вот почему я посеял семя свое в лоно христианки и смешал ее кровь с моей кровью; но твой отец женился на еврейке и тем растратил в тебе то, что вложил я, твоя кровь опять наполовину стала еврейской; но и христианскую кровь ты несешь в себе, и растворяется кровь! Исполнить это — вот зачем я явился на свет! Убить, чтобы жизнь продолжалась! Ибо кровь не может исчезнуть; что было, то есть. И пусть через тысячу лет останется хотя бы капля, она и тогда будет в ком-то. Одна капля! Ты этого не понимаешь! Конечно, не понимаешь, ведь ты во врата эти вступить не можешь, твоя кровь смешалась и уже не влечет тебя внутрь, разве только заглянуть позволяет. Но ты все же загляни сюда. Мы начнем с того, с чего начал мой дед. Слушай же внимательно! Мы сели с ним на скамейку. И вот как он говорил: почему Бог именно Аарона выбрал первосвященником? Может, только за красноречивость его? Нет, в самом Аароне объяснения этому ты не найдешь. Оглянись на сто, на двести, а может, и на четыреста лет назад — где он тогда был еще, Аарон? — объяснение там, и не где-нибудь, а в устах Лии. Когда Лия, эта похотливая, безобразная тварь, эта верная сучка, во второй раз понесла от Иакова, в ту ночь на рассвете она вскричала на радостях: Господь услышал меня! И, родив сына, нарекла его именем Симеон, которое то и значит — услышанный. Как дал Господь сына лону Лиину, так и имя его вложил в уста ее. И то была первая печать. Потому что имя Симон, или по-старинному Симеон (оттуда ведь мы, Шимоны), имеет два значения, и оба они слиты воедино; одно значение — носитель сего имени услышал слово Господа; а другое значение — слово названного этим именем слышит Господь. А если кто-то порушит печать имени, как сделал второй сын Лии, который по глухоте своей не услышал Господа, — что тогда? Жестоко отомстил жителям Сихема сын Лии, залив город кровью за то, что они обесчестили Дину, сестру его. Но виновные спаслись бегством, так что мстил он невинным. А это грех! Проклятие обрушил Господь на сыновей Лииных, чтобы стереть грех — чтоб помнили! И отдал Симона и племя его в рабство, собственным его братьям отдал. Это вторая печать. Так стали рабами люди Симоновы, хотя и были рабами Божьими. Это третья печать. И минуло шесть тысяч лет. С тех самых пор это и есть твое имя. Ты — Шимон. Однако же врата еще не открыты, это лишь маленькая щелочка, но она становится шире. Не смотри на меня! Слушай! Я расскажу, что было дальше.
В те поры жили в Иерусалиме два Симона. Один приехал лишь несколько месяцев назад, в начале месяца нисан, но когда учителя его распяли за то, что объявил себя мессией, царем Иудейским, этот Симон еще на какое-то время там остался. На закате люди видели иногда, что он выходит из городских ворот, но никто не знал, куда он идет и вернется ли. Те, кто знал, помалкивали. Но присматривались. Второй Симон пришел из Кирины, сыновья его родились уже в Иерусалиме, он прожил здесь много лет. Эти два Симона не были знакомы, хотя и знали: живет в Иерусалиме один мой родич, приехал сюда из далекой Кирины, но я не встречал его; и второй знал: есть у меня родич, был он рыбаком в Галилее, пока этот лжепророк, который вот уж три года бродяжничает безнаказанно и чудесами своими морочит головы доверчивым толпам, пока этот обманщик, этот ловец душ человеческих, не взял его к себе в ученики, и кто теперь знает, где они скитаются; по крайней мере, так говорят. Оба Симона никогда друг друга не видели, хотя Господь позаботился о том, чтобы некий день, пятнадцатое число месяца нисана, стал для каждого из них памятным. Они и похожи были, и лицом и нравом, будто одна мать родила обоих; оба поджарые и низкорослые, с горящими черными глазами, оба молчуны. Кто знал их не коротко, вполне мог их спутать. Гляди-ка, Симон галилейский идет, ученик того, чье имя нельзя называть, ишь, как разоделся богато, а сандалии-то — эка роскошь. Смотри, кто идет, вроде бы Симон Киринеянин, не иначе? Только с чего это он нынче так худо одет, на какой свалке нашел эти драные сандалии? Ни тот, ни другой не искали встречи. Один был столь же богат, сколько второй беден. И оба, когда случалось вспомнить другого, говорили про себя: какое мне до него дело? Они заблуждались. Но кому дано умом понять собственные заблуждения? Господь, само собой, пекся о них, только покуда придумывал, как устроить им встречу, минуло почти два тысячелетия. Не так уж и много времени. Они во мне встретились. Но об этом пока помолчу. Мой дедушка не мог этого знать, а я сейчас рассказываю только то, что он говорил мне на скамейке под шелковицей. Да и не могли они встретиться, потому что Симон галилейский, за которым следили люди Синедриона, странные выбирал пути и стороной обходил дома богатых; иной раз несколько дней о нем не было ни слуху ни духу, уже и след его люди теряли, а потом он вдруг появлялся в какой-нибудь темной подворотне или в густой южной тени узенького проулка, и тогда за ним снова шли по следу его, словно собаки. Нет, не могли они встретиться, эту встречу Господь откладывал на потом, не могли встретиться потому, что Симон галилейский, ловец душ человеческих, ходил путями странными, а другой Симон, богатый, что родом был из Кирины, тот, с кем памятное событие случилось в месяце нисане, пятнадцатого числа, в пятницу, этот Симон, когда минули восемь дней Пасхи и жизнь в Иерусалиме возвратилась в прежнее, обыденное, привычное русло, навсегда заперся в своем доме. Он сидел на корточках в темной жаркой комнате, ждал вести и молился. Если обращались к нему, он не отвечал, едва прикасался к еде, и в доме царила испуганная тишина. Больше всех он любил Александра, старшего сына, своего первенца. Любил, несмотря на то, что Александр вовсе не способен был продолжить дело отца; этот юноша ничего не смыслил в деньгах, не знал, когда и что надо покупать и как продать товар с прибытком; Александра интересовала только земля, рост растений, рождение животных; но все же и глазу, и сердцу отца любезней была эта преданность земле, чем пустые затеи Руфа, младшего сына, который с малых лет часами простаивал перед мастерскими золотых дел мастеров и чеканщиков, зачарованно смотрел на них, наблюдая, как они чеканят блюда, кувшины, как ловкими пальцами вставляют драгоценные камни в ожерелья, в браслеты для рук и ног. Была уже середина месяца ийар. Люди забывают быстро. Александр сжал овес; первый сноп, как положено, отнесли для праздничного жертвоприношения; в том году овес уродился сам-двадцать, что считалось весьма неплохим урожаем. Дни стояли жаркие, пшеница быстро созревала. Но Симону ни до чего этого не было дела. Он не мог выйти из дома, от света у него болели глаза, и он не знал уже, откуда идет этот свет и что он такое; ушам его невыносим был городской шум, и если бы пришлось ему выйти к людям, бестолково и неопрятно толпившимся вокруг храма, чувствовал бы себя предметом общего насмешливого внимания; Симон молился, в молитвах просил Господа просветить его разум, чтобы понять происшедшее. Иногда он призывал к себе Александра; юноша не видел отца в темноте; отец просил сына сходить в синагогу к раввину Абъятару, спросить, пришла ли весть; но ребе всякий раз передавал одно и то же — ничего. В этом ничего и сгинул Симон Киринеянин. Минуло несколько дней, и его нашли мертвым. Вместо того чтоб печалиться по усопшему, Руф только злился. Он глядел на отца и думал: вот, мы нашли его мертвым, в углу, словно собаку. Руф поднялся на крышу, со всех сторон обнесенную широкой резной каменной оградой, где стройные колонки поддерживали защищавший от солнца легкий навес, — такая крыша вошла в моду в Иерусалиме, но некоторые видели в том лишь гнусное подражание римлянам и потому считали непристойным. „Виданное ли дело прятать свет от лица своего!“ — возмущался, как утверждали, сам раввин Абъятар. Когда Руф стоял под навесом, опершись на ограду, на крыше соседнего дома, где навеса не было, он видел иногда девушку, которую любил и с которой Господь свел его в месяц нисан, пятнадцатого дня, в тот самый день, что оказался столь роковым для отца его. Господь свел их друг с другом. Теперь Руф желал ее видеть еще больше, чем прежде, ведь с того дня он мог любить не только дивные формы тела ее, блеск волос и робко убегающий в сторону взгляд, но и аромат ее дыхания, ее голос, испуг и смех. В день смерти Симона девушка не вышла на крышу».