— У каждого из них, вероятно, есть знакомые, — сказала я. — Предполагаю, у них есть и знакомые, и родственники, которые заметят, если они заболеют.
— Все еще в самый раз, — сказала Эдвина, оглаживая платье.
— Доказать тут ничего не докажешь, — сказала мисс Фишер, — но я-то знаю. Эти несчастные…
— Они не младенцы, — сказала я.
Я думала о моем романе «Уоррендер Ловит»; теперь по милости Квентина Оливера я лишилась издателя. Мне обрыдло его сборище кретинов, потакающих собственным слабостям; я подумала о Мэйзи Янг, у которой столько возможностей в жизни, а она готова от них отказаться ради безумного духовного наставника; и о баронессе Клотильде дю Луаре, до того помешанной на привилегиях, что она не в состоянии распознать и отвергнуть маньяка.
Я вернулась домой и приоделась к свиданию с Уолли — мы собирались пойти куда-нибудь пообедать. Но про Халлам-стрит я ему ни словом не обмолвилась. Вместо этого я рассказала о Би-Би-Си, а он в свою очередь, не помню уже, в какой связи, поведал мне о демобилизации, как они с приятелем отправились в армейский центр, представлявший собой кучу бараков, выбирать себе штатскую одежду. Уолли подробно описал ассортимент и покрой имевшихся там костюмов. Он выбрал пиджак из твида и фланелевые брюки.
— Вполне приемлемо, — заметил Уолли в своей небрежной уравновешенной манере.
Было приятно сознавать, что в жизни есть кое-что помимо «Уоррендера Ловита» и «Общества автобиографов». Однако в действительности мои мысли отчасти витали в другом месте. Я рвалась домой к книге Ньюмена. Мне хотелось понять, что такого они способны в нем для себя находить. Меня интересовало отношение к Ньюмену всей этой компании.
Но Уолли зашел ко мне выпить на сон грядущий. Ему нравилась моя забитая книгами комната.
— На улице какая-то пьянчужка распевает «За счастье прежних дней», — заметил он. — Ей, похоже, очень весело, а?
Я предоставила ей петь в свое удовольствие.
Я еще не успела встать, как поутру заявилась Дотти. У нее достало наглости прихватить свою черную сумку с вязаньем — на сей раз это был темно-зеленый свитер.
— Я приходила вчера вечером. У тебя горел свет.
— Знаю.
— Ты была с Лесли?
— Пошла к черту!
— Послушай, — сказала Дотти, — что я тебе сообщу. Сэр Квентин всем велел отправляться в его дом в Нортумберленде. Он говорит, что здесь, в Лондоне, нам угрожают гонения и он намерен превратить свой дом в нечто вроде обители.
— Как Ньюмен в Литтлмуре?
— Именно. Придется тебе признать, что сэр Квентин стремится к чему-то стоящему.
Я не могла усмотреть ни малейшего сходства между Ньюменом и его группой оксфордских англокатоликов, ведущими аскетическую жизнь в своем литтлмурском убежище, и сэром Квентином с его сборищем психопатов. Ньюмен действительно подвергался настоящим религиозным и политическим гонениям за свои взгляды; верно и то, что возникавшему у него ощущению преследования не всегда находилось объяснение. Никаких других точек сближения между Ньюменом и шарагой с Халлам-стрит не имелось. Я сказала Дотти:
— Можно подумать, что Квентин Оливер только и знает две книги — «Оправдание» Ньюмена да моего «Уоррендера Ловита». Он одержимый.
— Он считает тебя ведьмой, злым духом, ниспосланным, чтобы сообщить его жизни новые смыслы. Он призван обращать зло в добро. По-моему, в его словах глубокое содержание, — сказала Дотти.
— Во всяком случае, можешь поставить чайник, — сказала я, — я еще не завтракала.
Она налила чайник и поставила на газовую конфорку.
— Все поедут в Нортумберленд, кроме меня.
— Тебе, разумеется, придется остаться и осчастливить Ревиссона Ланни, — сказала я.
— Лесли был тут вчера вечером?
— Мое дело, — сказала я.
— Но мой муж, — возразила Дотти. — Мой собственный.
— Ну и сдавай его напрокат с почасовой оплатой.
— Жаль, что я не поеду в Нортумберленд, — сказала Дотти. — Сэр Квентин всех обзвонил в срочном порядке. Все едут. Мне звонила Мэйзи. Она едет. Отец Дилени…
— Давно я не слышала такой приятной новости, — сказала я. — А как с Эдвиной?
— Нет, ее не берут. Она останется в Лондоне с сиделкой. Заодно могу тебе сообщить, если ты еще не в курсе, что ей нечего завещать после своей смерти.
Не знаю, что подтолкнуло меня сказать это, но в ту минуту я подумала о своем персонаже, старухе Пруденс, которая унаследовала состояние Уоррендера:
— Она может пережить сына и унаследовать все его имущество.
— Ох, уж этот твой «Уоррендер Ловит», — заметила Дотти, заваривая чай.
— Ты принимаешь «Декседрин»? — сказала я.
— Нет, перестала. Врач запретил. Вообще-то я поэтому и не могу поехать в Нортумберленд. Сэр Квентин меня не возьмет.
— А Берил Тимс едет с ними?
— Конечно. На церемониях она выступает в роли первосвященника. Они отбывают в эту самую минуту. Не знаю, что и делать.
— Забыть их, — сказала я.
— Это ты легко забываешь.
— Нет, не легко. Когда-нибудь я напишу обо всем этом.
Мне вспомнился Челлини:
«Все люди всяческого рода… должны бы… своею собственною рукою описать свою жизнь…»
— Ты уже написала, — сказала Дотти, брякнув чашкой о блюдце. — Ты же знаешь, что твой «Уоррендер Ловит» — целиком про нас. Ты все это предвидела.
Когда она собрала вязанье и ушла, я открыла восхитительное«Оправдание» Ньюмена на нужной странице:
«…и понял, как обязан поступить, хотя меня равно пугало и само деяние, и вытекающее из него разоблачение. Я должен, сказал я, представить в истинном свете всю мою жизнь: я должен показать, каков я есть, чтобы можно было увидеть, кем я являюсь, и убить призрак, что бормочет моими устами. Хочу, чтобы меня знали как человека из плоти и крови, а не как пугало, обряженное в мои одежды…»
И положила книгу на стол рядом с моим Бенвенуто Челлини:
«Все люди всяческого рода, которые сделали что-либо доблестное или похожее на доблесть, должны бы, если они правдивы и честны, своею собственною рукою описать свою жизнь…»
Заглядывая то в одну из них, то в другую, я восхищалась обеими. И думала, что в свое время, когда месяцы, разделяющие осень 1949 года и лето 1950-го, отойдут в далекое прошлое, а за плечами у меня будет нечто «похожее на доблесть», я предам все это печати. Известия, принесенные Дотти, привели меня в состояние пронзительной радости. Мне требовалась работа, а моему роману — издатель. Но с отбытием «Общества автобиографов» я почувствовала, что наконец-то от него избавилась. Хотя на самом деле я еще не отделалась от сэра Квентина и его мелкотравчатой секты, но в нравственном смысле они уже находились вне меня, принадлежали объективной действительности. Когда-нибудь я о них напишу. Если же вдуматься, то в том или ином виде, нравилось это мне или нет, я с той поры и писала о них — тростнике, пошедшем на сырье для моих творческих заготовок.
12
Дата, которую я отмечаю как поворотный пункт в моей жизни, пришлась точно на середину двадцатого века — теплая, напоенная солнцем пятница, последний день июня 1950 года. Да, тот самый далекий день, когда я, прихватив бутерброды, пришла на старое закрытое кладбище в Кенсингтоне позавтракать и поработать над стихотворением, а молодой полисмен лениво подошел поглядеть, чем это я там занимаюсь. У него были четкие черты лица — как на памятниках жертвам войны. Я спросила: допустим, я нарушаю закон тем, что так вот сижу на надгробии, — в каком нарушении меня можно было бы обвинить?
— Пожалуй, в осквернении могилы и оскорблении усопших, — ответил он, — или в нарушении правил движения по дорожкам и создании неоправданных помех; можно было бы и в умышленной задержке в неположенном месте.
Я предложила ему бутерброд, но он отказался. Он только что пообедал.
— Могилы, верно, очень старые, — сказал полисмен. Он пожелал мне удачи и пошел восвояси. Я забыла, что за стихотворение писала в тот день; скорее всего, это был опыт в одной из строгих форм — рондо, триолета или вилланели; примерно в это время я работала еще и с повествовательным александрийским стихом, так что его тоже нельзя исключать; я всегда находила упражнения в различных размерах и формах ради них самих делом весьма увлекательным, а часто — и неожиданно — стимулирующим. Я тянула время, чтобы избавить себя от надоедливых приставаний домовладельца, мистера Алекзандера, по поводу своей захламленной комнаты.