Прочие монахини, все восемнадцать, издают озабоченный гул. Смеяться Фелицата не позволяет. И в Уставе сказано, что смеяться незачем. Спрашивается: «Каковы начала праведности?» Отвечается, кроме всего прочего: «Не празднословить и не насмешничать». Это правило Фелицата свято чтит как неустарелое, как особенно важное в наши тревожные времена.
— Любви, — мягко говорит Фелицата, пробегая пальчиками по атласным стежкам, — вот чего нам не хватает. Все печемся о благополучии. О благополучии, и только. Это же грубый материализм. Господи помилуй нашу покойную мать аббатису Гильдегарду.
— Аминь, — отзываются восемнадцать голосов, а заоконное летнее солнце лучиками рассыпается по наперсткам.
— Иногда, — говорит Фелицата, — мне думается, что надо нам быть поближе к святому Франциску Ассизскому и поучиться у него нищенству и любви.
Ее верная сторонница, некая сестра Батильдис, замечает, не поднимая глаз от вышивного узора:
— Но ведь сестра Александра не жалует святого Франциска Ассизского.
— Александра, — говорит Фелицата, — сказала буквально следующее: «К чертям святого Франциска Ассизского. По мне так лучше уж Секст Проперций, он тоже родом из Ассизи, современник Христа и духовный предшественник Гамлета, Вертера, Руссо и Кьёркегора». Они все, говорит Александра, интересные психопаты, а святой Франциск — психопат неинтересный. Ну, вы когда-нибудь слышали о таких людях и о такой доктрине?
— Никогда, — в один голос отвечают монахини, опуская шитье на колени, чтоб ловчее перекреститься.
— Любовь, — говорит Фелицата, и все снова берутся за работу, — и любовное соитие — это очень возвышенные переживания, очень. Если бы я была аббатисой Круской, наше аббатство стояло бы на любви. Я бы разрушила эту нечестивую электронную лабораторию и устроила бы приют любви в самом сердце аббатства, в сердце Англии.
И ее работящие пальчики с иголочкой зарываются в ткань и выпархивают из нее.
— Каково? — спрашивает Александра, выключая телеэкран, на котором она с двумя наперсницами только что просматривала видеозапись сцены в рукодельне.
— Старая песня, — говорит Вальбурга. — У нее всегда одно и то же. И все больше монахинь самочинно идут вышивать, и все меньше остается с нами. Как аббатиса умерла, так в монастыре хозяйки не стало.
— После выборов, — говорит Александра, — все будет иначе.
— И сейчас можно, чтоб было иначе, — говорит Милдред. — Вальбурга приоресса, это в ее власти.
Вальбурга говорит:
— Я подумала и решила никак не выговаривать Фелицате за ее вчерашнюю ночную гулянку. Я подумала, что нет, не надо и не надо мешать монахиням, пусть себе идут с ней вышивать. А то Фелицата, чего доброго, поднимет мятеж.
— Ой, а вдруг кто-нибудь из перебежчиц догадался, что монастырь прослушивается? — говорит Милдред.
— Да что вы, — говорит Александра. — Монахини из лаборатории способны только проводить провода и завинчивать винты. Они и понятия не имеют, зачем это все делается.
Они сидят на голом металлическом столе в запретной диспетчерской, оборудованной рядом с приемной покойной аббатисы незадолго до ее смерти. А сама приемная такая же, как была при Гильдегарде, хотя через три-четыре недели тут все переделают по вкусу Александры. Ведь конечно же аббатисой Круской должна стать Александра. Но именно сейчас ее избрание под вопросом: сестра Фелицата ведет кампанию блестяще.
— Скучно ей, — говорит избранная судьбой аббатиса. — Вот ее несчастье. До поры до времени она вызывает у монахинь нездоровый интерес, а потом они поймут, какая она, честное слово, сама скучная.
— Гертруда, — говорит Александра в зеленую трубку, — Гертруда, миленькая, вы разве не вернетесь к выборам в родную обитель?
— Никак не выйдет, — говорит Гертруда, с которой установлена прямая связь из столицы, ближайшей к тому белому пятну в Андах, откуда она недавно дала о себе знать. — У меня на самом трудном месте переговоры между людоедским племенем и вегетарианской сектой за горами.
— Но, Гертруда, мы здесь просто не знаем, что делать с Фелицатой. Само аббатство Круское под угрозой, Гертруда.
— Спасение душ прежде всего, — говорит сиплый голос Гертруды. — Надо, чтобы людоеды согласились питаться более умеренно, а еретики-вегетарианцы сбавили свой травоядный пыл.
— Что меня в этом больше всего смущает, любовь моя, Гертруда, так это как будет с людоедами на Страшном суде, — ласково говорит Александра. — Вы ведь помните, Гертруда, такой детский стишок:
Как это, право, странно
Средь прочих перемен:
Все, что ни съест малютка Н.,
Становится малюткой Н.
И кажется мне, Гертруда, что в Судный день, когда возгремит труба, будут у вас хлопоты с этими людоедами. Вопрос в том, кто именно восстанет во плоти: ведь те, кого съели, давным-давно стали частью едоков и жили в них поколение за поколением. Эта загадка, о Гертруда, вещий мой ангел, не дает мне покоя в тихий летний день, и я просто заклинаю вас не путаться в такие дела. Вам нужно немедля вернуться в Кру и помочь нам в трудный час.
В трубке слышен треск.
— Гертруда, алло! — говорит Александра.
Трубка трещит, потом откликается Гертрудиным голосом:
— Прошу прощенья, все пропустила. Шнурок развязался.
— Надо вам быть здесь, Гертруда. Монахини уже поговаривают, что вы недаром от нас держитесь подальше. Фелицата говорит, если ее выберут аббатисой, она устроит финансовую ревизию и выяснит, на что пошли все приданые; и она проповедует половое общение. Вообще, она объявила бунт, а ведь это безнравственно.
— Против чего она бунтует? — интересуется Гертруда.
— Против моей тирании, — говорит Александра. — Против чего же еще?
— И бунт ее безнадежен? — говорит Гертруда.
— Будем надеяться. Но шансы у нее есть. Сторонниц, что ни час, все больше.
— Если у нее есть шансы, то бунт ее не безнравственный. Бунтовать против тирана безнравственно, только если никаких шансов на успех нет.
— Это очень цинично звучит, Гертруда. Прямо Макиавелли. Как-то уж это слишком, вы не боитесь впасть в ересь?
— Так учит святой Фома Аквинский.
— Ну хотя бы к выборам, а, Гертруда? Нам надо с вами кое-что уточнить.
— Уточните у Макиавелли, — говорит Гертруда. — Это большой педагог, только я вам этого не говорила, неудобное имя.
— Гертруда, — говорит Александра. — Вспомните-ка:
Веселенькая крошка,
В ней нету перемен;
И что ни съест малютка Н.,
Становится малюткой Н.
Но Гертруда уже дала отбой.
— Она приедет? — спрашивает Вальбурга, когда Александра кладет трубку и поворачивается к ним.
— Сомневаюсь, — говорит Александра. — Людоеды в ней души не чают и приемлют от нее Поцелуй Мира, в нынешней «Дейли миррор» есть фотография. А вегетарианцы обещали перебить людоедов, если те ее попробуют изжарить.
— Если она не вернется в монастырь, — говорит Милдред, — у нее будут неприятности с Римом. Наше аббатство никого в бессрочные миссии не отряжает, всякая миссия должна иметь свой конец.
— Гертруда не боится ни папы, ни людей, — говорит Александра. — Вызовите по рации сестру Уинифриду. Скажите ей, чтоб явилась в приемную аббатисы.
Она выводит всех в приемную, пока еще отделанную по вкусу покойной Гильдегарды, любительницы осеннего колорита. Ковер весь изукрашен рисунками опавших листьев, а обои светло-бурого и тускло-золотого оттенка. Три монахини усаживаются в зеленовато-коричневые плюшевые кресла, и вскоре перед ними предстает прикорнувшая и разбуженная Уинифрида.
Александра, которая скоро переоблачится в белое, достает из кармана черной рясы связку ключей.
— Уинифрида, — говорит она, отделяя ключ от связки, — это ключ от моей личной библиотеки. Отомкните ее и принесите мне «Искусство войны» Макиавелли. — Александра выбирает еще один ключ. — А заодно сходите в мою келью и откройте там стенной шкафчик. В нем вы найдете банку паштета, коробку пресных печеньиц и бутылку вина «ле Кортон» урожая тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Накройте поднос на четверых и принесите его вместе с книгой.