Генрик Них и был тем человеком из конторы. Крупный, туповатого вида поляк с жирными кучеряшками и с морщинами вокруг водянистых глаз, брюки 32-го размера в поясе и 36-й длины, худой и безмолвный, как фонарный столб. Английским он едва мог пользоваться. После четырех лет в Штатах Генрик понимал большую часть того, что слышал, – кроме того, что слышал от черных, он был убежден, что они разговаривают на каком-то совсем другом языке, – но ему было дьявольски трудно лепить английские слова во рту. Гласные и согласные изничтожали друг друга у него на языке и падали с его губ мертвыми и обмякшими.
– У нас там завелся опоссум, от которого у нашей дочери припадки, – сказал мой дед. – Не знаю, сколько такой зверек может протянуть, но этот легко не сдохнет.
Генрик Них просто кивал, поднимаясь по лестнице вслед за моим дедом.
– Между нами, я думал, что без воды проклятая тварь окочурится где-то через неделю. Тоже не очень охота, чтобы дохлый опоссум вонял на весь дом, но у нашей дочки вправду тонкие нервы, и от этого царапанья ее просто разрывает напополам.
Генрик опять кивнул, оглядывая потолок коридора на втором этаже.
– Чердак прямо над нами, – сказал мой дед.
Тут-то и открылась дверь комнаты. Мисс Вилла только что проснулась, глаза красные и припухшие, прическа дикая – вулканическое извержение черных змей.
– Кто это? – спросила она отца. Обвинительные интонации у нее тогда уже стали привычными.
– Человек из конторы по вредителям, – ответил отец. – Он не говорит по-английски. Вы говорите по-английски?
Генрик кивнул, уставившись на Виллу, которая тоже уставилась на него.
– Он сказал, что говорит по-английски, – пробормотал мой дед и снова повторил, гораздо громче и медленнее, чем в первый раз: – Чердак прямо над нами.
Взгляд Виллы опустился ниже, на самолов в руке пришельца, стальной прут с проволочной петлей на конце. Она шагнула за порог, пьяно пошатнувшись, и сказала:
– Он не станет его убивать.
– Он избавит нас от него, – ответил мой дед. – Как ты и хотела.
– Он собирается его убить, – сказала Вилла. – У него линчевательный инструмент.
– Линчевательный инструмент? Тьфу на тебя, таких не бывает. Это опоссумохват. Идемте, ловец вредителей, – ответил дед, кладя руку Генрику на спину и подталкивая его на чердачную лестницу.
Вилла слышала, как он объясняет: «Умница, я же говорю, но действительно тонкие, тонкие нервы». Она подошла к лестнице и прокричала:
– Я хочу на него посмотреть. Хочу увидеть, что он… шевелится.
Минуты через две-три сверху донеслись звуки борьбы – быстрые когти и глухой топот по доскам, гулкие шаги, которые, казалось Вилле, почти продавливают потолок, – и скороговорка отца («Ну, хватай, вот он, хватай».) Она взвизгнула – таким глупым, представляется мне, визгом, каким в старых мультиках про Тома и Джерри вскрикивает домохозяйка, загнанная на крохотную скамеечку.
– Что такое? – заорал сверху отец; он уже научился, как потом и я, ничего не толковать с ходу, даже робкий вскрик мультяшной матроны.
– Что там делается? – завопила она в ответ.
– Не ходи сюда, – крикнул отец, и ее охватил ужас.
– Не позволяй убивать! – воскликнула Вилла голосом, зажатым где-то между мольбой и визгливым требованием и треснувшим на полпути от одного к другому. – Я никогда тебе не прощу, и никому никогда не прощу! (Вот типичная гипербола Виллы Дефорж. «Если ты не перестанешь грызть ногти, – говорила она мне в детстве, – тебя никто не полюбит. Ты никому не будешь нужен и умрешь в одиночестве».)
Генрик Них спустился с чердака первым. На руках у него сидел опоссум, черные и влажные глаза которого стреляли во все стороны, мигая беспорядочно, как пламя, но тело оставалось неподвижно, когти увязли в рукавах Генриковой брезентовой куртки, маленький розовый язык вяло свешивался наружу. Руки поляка – огромные руки, отметила Вилла, с длинными пальцами джазового пианиста из Французского квартала, – как крупная сеть, облегали опоссума. С самоловом наперевес, тяжело дыша, за ловцом следовал Джеральд Дефорж.
– Парень сгреб его как настоящий профи, – сказал он, заметно воодушевленный.
Виллу одолевали одновременно два желания: отскочить и потрогать опоссума, и на миг она потеряла равновесие.
– Притворяются, что мертвая, – сказал Генрик свои первые слова к Вилле. – Славная зверь.
– Куда он его денет? – спросила она у отца. Потом, исправляясь, у Генрика: – Куда вы его денете?
Пожав плечами, он ответил:
– На дерево.
– Но подальше от нашего дома, – быстро сказал Джеральд Дефорж.
– Далеко, – согласился Генрик.
Глядя, как Генрик держит опоссума, Вилла не думала, что он убьет зверушку, но все же не то спросила, не то потребовала:
– Вы его не убьете.
– В городской парк, – сказал Джеральд. – Он может отвезти его в парк.
– Я поеду с вами, – объявила Вилла. – Я вам не верю.
Она солгала. Она верила Генрику. Пусть он и наемный убийца, глаза у него были как у старого пастора, раздатчика ежедневных милостей, а не горькой отравы. Свирепо и длинно откашлявшись, Джеральд стал возражать, но, конечно, как всегда, покорился. До последнего вздоха он боялся путаться в ее нервах.
В голой и замызганной кабине пикапа, где пол был завален бутылками из-под колы, Вилла дожидалась, пока Геник запрет опоссума в ржавую железную клетку в кузове. Они ехали по городу, и бутылки, сталкиваясь, позвякивали, заполняя молчание неритмичной стеклянной музыкой.
– Наверное, обычно вы их убиваете, – наконец промолвила девушка.
– Нет, – сказал он. Бутылки звякнули в ухабном крещендо. – У меня… тайное место. Я дарю дар.
– Где?
– Прекрасное. Очень прекрасное место. Я вам покажу. Вы хотите, я покажу?
Генрик вел грузовик по Новому Орлеану, а Вилла пыталась угадать, где он остановится, раздумывала, какое место может быть прекрасным для польского звереубийцы, но – через Клейборн-стрит на Рампарт, затем по Сен-Клод в Байвотер – вариантов оставалось все меньше. Дар, он сказал. Ужасная догадка кольнула ее, уж не собирается ли он отвезти опоссума какой-нибудь нищей черной семье из Девятого округа,[14] чтобы его зажарили и съели. От мысли о фрикасе ее замутило. Но тут грузовик свернул на Польскую улицу и поехал к реке, и вот под колесами кончилась дорога, Генрик затормозил на причале. Глуша мотор, он скалил зубы, как будто уже все – и прекрасное место, и судьба опоссума – стало ослепительно очевидно.
– Не понимаю, – сказала Вилла, и что-то в ее лице – неприязнь, разочарование – погасило улыбку Генрика.
Вдвоем, каждый в своем молчании, они оглядывали место: Миссисипи, такая бурая и грязная, что почти не отражала свет; сухие доки на том берегу в Алжире;[15] сухогрузы и банановые баржи с потеками ржавчины на корпусах, похожими на кровь, вытекшую из ран; старинные приземистые склады, железные крыши товарных контор, рассыпающиеся грузовые вагоны, плеши сухого бетона. Вилла вдыхала запахи рыбьих потрохов, серы и пароходного дыма. Прекрасное, сказал он. Наконец-то она могла подумать (хотя ее не часто тянуло на самокритику): вот еще более чокнутый, чем я.
– Очень прекрасное место, – сказал Генрик, интонацией разбавив утверждение до полувопроса.
Вилла тихо покачала головой: нет (первое разногласие моих родителей).
И с мягким пылом, но коряво, поминутно предлагая ей заполнить пробелы в рассказе словами, которых не знал сам, он объяснил дело так: четыре года назад у причала на Польской улице пришвартовался корабль из Германии – подходящее место для высадки девяноста трех польских беженцев, которые, щурясь, сошли по сходням. Большинство из них были евреи, и большинство – узники фашистских концлагерей, на внутренней стороне предплечий синели лагерные номера. Под духовой оркестр их встречала орда волонтеров из Красного Креста и Движения помощи новым американцам с яркими цветными повязками на бицепсах. Среди прибывших был и Генрик Них.