Наверное, инсульт – лучшее, что могло произойти с моей матерью. Звучит скотски, не сомневаюсь, – особенно учитывая то, что она не владеет правой половиной тела и вынуждена общаться с нами, корябая односложные записочки на разноцветных стикерах, которыми вечно завалены ее колени, – но дело в том, что прежде моя мать была чокнутая, а теперь – нет. Я имею в виду, она была не такая чокнутая, как ваша старая тетя Эдна, которая в восемьдесят выплясывает танго и отпускает сальные замечания за праздничным столом в День благодарения. Я имею в виду маниакально-депрессивно-шизофреническую чокнутость, настоящую жесть. Во время инсульта участки мозга отмирают из-за кислородного голодания, и в случае моей матери, очевидно, отмерли чокнутые. Удар рассек мамин мозг надвое, но – ура! – оставил действующей здоровую половину. Это я не к тому, что у нас теперь все тип-топ, просто когда-то было хуже. А если честно, было просто ужасно, но это другая история, и вы, пожалуй, уже получили о ней представление.
Дорогие Американские авиалинии, вы хотя бы читаете все те письма, что вам приходят? Так и вижу, как они исчезают в гигантской мусорке посреди сортировочного зала в некоем складе где-то на просторах ровной, как танц-пол, техасской равнины – горы и горы проштемпелеванных конвертов из всех уголков нашей необъятной республики, рукописные и машинописные и даже нацарапанные восковыми мелками, вопросы и мольбы, предложения и проповеди и даже, может, слащавые писульки от простецов, которые обожают ваши проспекты с советами для путешествующих по Цинциннати. А может, сейчас это сплошь е-мейлы, без запятых, без орфографии, испещренные смайликами – они свистят сквозь джунгли проводов и с цифровым звяканьем оседают внутри какого-нибудь сервера размером со сдвоенный трейлер. В двадцать с небольшим я и сам написал благодарственное письмо в «Свишер сигар» – в Джексонвиль, штат Флорида, – чтобы поблагодарить за ту изысканную, пусть и вонючую радость, которую доставлял мне тогда их элитный сорт. На сочинение того письма я извел уйму времени и докатился до того, что похвалил «аромат коньяка и костра», которым славен «сладкий свишер». И что с того, что я коньяка даже издали не нюхал; получилась аллитерация, а она меня завораживала до такой степени, что на последних курсах я увлекался по очереди Патрисией Пауэлл, Мэри Мэттингли, Карен Карпентер (не певицей) и Лорой Локвуд, будто подбирал подружек прямо со страниц какого-нибудь комикса. Ответ из «Свишер» меня горько разочаровал: купон на бесплатную коробку сигар и ни намека на какое-то личное отношение. Конечно, купон пришелся кстати, но знаете ли! Заводить связи в этом мире надо с разбором, я так понял.
Галстук для поездки мне помогла выбрать Анета. С чего мне вздумалось полагаться на девчонку из Восточной Европы, чей гардероб состоит в основном из разноцветных футболок с Микки-Маусами, в том числе и какашисто-коричневых, это выше моего разумения, догадываюсь только, что мне хотелось женского мнения, поскольку причина моей поездки – поездки, которую вы сейчас срываете, искренне вас во все дыры, – целиком женская. Да, именно так – целиком. Завтра моя дочь выходит замуж, хотя я не уверен, что «замуж» – подходящее и законное слово, потому что она, как бы это сказать, выходит за женщину. Для меня это стало неожиданностью, хотя признаюсь: на тот момент, когда я об этом узнал, любая весть от дочери была бы неожиданной. Она помолвлена с женщиной по имени Сильвана. Я не знаю, кем будет Стелла (это моя дочь, ее назвали в честь матери), невестой или женихом, и полагаю, спрашивать было бы с моей стороны некрасиво. Но как отец может оценить избранника дочери, если тот тоже девушка? Обычно я без ошибки распознаю немытого тунеядца, который целыми днями дует пиво и колотит жену. Но если он облачен в платье, то распознать его становится адски трудно. Сильвана – адвокат, что должно бы радовать – господи, моя девочка выходит за адвоката! – но это почти все, что я о ней знаю.
Конечно, я и о Стелле тоже знаю немного. С ее матерью мы разошлись давно, и по ряду ряду сложных, а может, и не особо сложных причин я почти совсем исчез из жизни дочери. Не новая история, верно, – отец, растаявший вдали, точно габаритные огни авто. Последняя ее фотография, которая у меня есть, – со школьного выпуска, и она попала ко мне не от какой-нибудь из моих Стелл, а прямиком из фотоателье, как будто они (Стеллы, а может, и ателье) должны были по закону выслать мне экземпляр. Я смотрел на карточку, и у меня тряслись руки, потому что сходство Стеллы с матерью было полным и абсолютным, а крушение нашего союза до сих пор отравляет мою кровь, до сих пор щиплет язык химическим послевкусием. Я глядел на портрет дочери и словно рассматривал свидетельство давнего преступления. Видите: я не отрицаю, что был в свое время гадом. Но труднее и больнее понять, остался ли я таким и поныне. Однако я робко надеюсь, что галстук в моем чемодане – хороший знак. Если, конечно, ваши придурки не потеряли его где-нибудь.
Дорогие Американские авиалинии, позвольте представить Валенты Мозелевского, который, по зловещему совпадению, тоже переживает транспортные неурядицы. Валенты направляется в Польшу (через Англию, где ему предстоит демобилизоваться), он едет с войны, дрался в составе 2-го Польского корпуса при Монте-Кассино (Италия), где оставил левую ногу – сообща постарались вражеский миномет и загнанный полковой хирург-швейцарец. Тяжелое испытание, и, боюсь, от взрыва у него помутился рассудок. Валенты сел не на тот поезд, и сейчас он на пути в Триест. Конечно, простая накладка, но Валенты без конца воображает, что будет, если в Триесте он сойдет с поезда и до конца своих дней не сядет в другой. Это как умереть прежде смерти, думает он, лишиться всего: жены, двоих детей, дома, прежней работы – на фабрике, которая выпускает заготовки для других фабрик, – всего, кроме дыхания и памяти. Бедняга Валенты! Он глядит в зиму за окном, туманя стекло дыханием. Вот послушайте:
Каждые несколько минут мелькали по одному и кучками дома, чаще всего – в конце узкой пустынной дорожки, обнесенной низкими стенами, иногда полуразрушенные, в ледяных трещинах, но иногда – с серым усиком дыма над каменным дымоходом и слабым желтым свечением в окнах. Валенты гадал, кто живет в этих домах и что там станут делать, если в дверь постучит одноногий солдат и спросит, нельзя ли переночевать, а если пустят, то потом, пожалуй, можно остаться и насовсем. Или как этому солдату понять, в каком доме рай, а в каком ад, если там есть какие-то рай и ад.
Согласен, последние фразы нескладны. Но позвольте отметить: я еще не начал переводить, это первая читка, и поскольку вы в курсе, что я заперт в аэропорту без доступа к а) моим словарям и б) моим возлюбленным «Лаки страйк», надеюсь, вы мне простите полет по верхам. (Полет! Идея что надо. Если б еще вышел толк.)
Автора зовут Алоизий Войткевич, а называется книжка «Свободная территория Триест». Это третий роман Войткевича, который я перевожу, и, видимо, помощи от автора в этот раз будет не больше прежнего, то есть ни шиша. Алоизий склонен считать меня (как, очевидно, и всех своих переводчиков) кем-то вроде нового мужа брошенной им жены: ну распутает пару-тройку мест, может, обронит какой-то вялый совет, но, извини, отныне она твоя забота, kumpel.[2] Конечно, я ною, понимаю. Мы, переводчики, должны быть реалистами. Переводить литературный опус – это как заниматься любовью с женщиной, которая всегда влюблена в другого. Ее можно взять силой, а можно на нее молиться, можно даже погубить, но твоей она не будет никогда. А если без лишней романтики, то перевод иногда кажется мне подобием кухни. Тебе надо взять плоть живой твари и приготовить из нее еду, сделать мясо съедобным. Но у романиста или поэта труд скорее сродни божескому. Ему нужно создать живую тварь.
Я познакомился с Алоизием двадцать лет назад, мы занимали соседние студии в общине художников в Айдахо, где я огребал славную стипендию за третьесортные стихи. (Вы ужаснетесь, сколько денег налогоплательщиков, т. е. национальных и местных стипендий, грантов и других творческих пособий, прошло через мои карманы за эти годы, – особенно если вы просчитаете рентабельность этого вложения. Хотя погодите: это не вы ли гордые получатели процентов по гособлигациям – в счет долгов эдак на десяток кабаджилъонов долларов? Да-да, мы из одной стаи нелетающих птиц.) В полдень общинный повар подавал ланч, и мы с Алоизием выбирались на террасу и жевали сэндвичи с индейкой и яблоки, пялясь на вершины гор Болдер,[3] а потом курили одну за другой и трепались о женщинах, пока не расходились по студиям, где Алоизий заканчивал свой второй роман, а я чередовал дальнейшие приступы беспрерывного курева с замешанными на водке «подремываниями». Алоизий был тогда смуглым, широким в кости и неотесанным деревенщиной с квадратной головой и похожим на колониальную мебель туловищем; судя по недавним фотографиям на обложках, последние двадцать лет Алоизий все больше и больше пеленал себя в жир, твердый квадрат сделался мягким и округлым. Издалека Алоизия теперь можно принять за булочку. Этого, впрочем, следовало ожидать. Когда мы познакомились, он только что отработал несколько лет каменщиком, а нынче физические нагрузки у него, похоже, сводятся к подписыванию одной рукой левацких петиций, в другой тем временем зажато полуобглоданное копченое ребрышко.