— Помните, в 9-м классе мы играли в «осла», тоже было красиво, правда?!
Мы так и закатились от хохота. Кто бы говорил! Лисицын больше всех страдал в «осла». Его дергали за уши, а он должен был угадать нападающего. Его уши оказались идеально удобными для игры — большие, мягкие, торчащие. Их было куда легче ухватить, чем ухо Ланщикова или Митьки. Лисицын все время проигрывал и ходил с красными лопухами вместо нормальных ушей…
Вообще всех вдруг охватила ребячливость, пихаются на перемене, дурачатся. Вчера налили воды в портфель Зотову, напустили туда рыбок из аквариума… Перед этим у меня сперли тетрадки, накололи на гвоздик от стендов по всему классу. А сегодня на большой перемене Ланщиков предложил оставить автографы на сумке Лисицына. Каждый расписался, даже Стрепетов.
Да, Оса сказала, что мой поступок — проявление редкого эгоизма. Мы совершенно не думаем о других, о родителях, учителях, интересуемся только собой, из таких вырастают тяжелые равнодушные люди. Что-то она на меня часто стала нападать. Двоек, правда, у меня давно по литературе не было, хоть уроки прогуливаю, но мы же взрослые люди. Не могу сидеть в школе, тошно, когда солнце. Ничего противозаконного, шатаюсь по улицам и дышу. Надо же оздоровлять организм перед экзаменом! Все равно сдам, я же способный. Неужели я сам не знаю, как своим временем лучше располагать?
Любопытный был сегодня урок. Оса сейчас задает для повторения обзорные доклады. Чагова и Костикова взялись вдвоем рассказать об «отцах и детях» в произведениях Тургенева и Горького.
Чагова вышла вперед, разложила на столе Осы листочки, откашлялась и сказала:
— Выступать буду я, Костикова волнуется… Она пошуршала своими бумажками.
— Человека мало родить, в него надо душу вдохнуть. Помните, на биологии рассказывали, что в Индии дети, воспитанные волками, с людьми жить не могли… Человеческой души не было…
Саша Пушкин отложил физический журнал, который его занимал три урока.
— Разные бывают родители, одни сильнее, а другие слабее детей. У Тургенева Базаров уходит от своих стариков, хотя их любит. Они его не понимают, и Елена покидает семью. Не только ради любви, но и ради дела, которому себя посвятил Инсаров.
Костикова за ней повторяла каждое слово про себя, она больше волновалась, чем Чагова.
— У Островского почти все родители — самодуры, они детей ломают. Но их не жалко. Кого можно сломать, пусть ломают…
Она переглянулась с Костиковой, вообще они себя так вели, точно вокруг никого.
— Примеры приводить не стоит. Сами знаете. У Толстого этой темы совсем нет, у него родители сами по себе, никому не мешают. Разве что старый князь Болконский, но мне он нравится. Он с убеждениями…
— Главная беда героинь XIX века, что они не знали другой жизни, не рабской, не по воле семьи или мужа… Костикова вмешалась, перебивая Чагову звенящим голосом.
— Такие же клуши, как и все бабы, — буркнул Ланщиков, но Чагова даже не посмотрела в его сторону. Она умела ждать, пока все не замолчат.
— И только героини Чернышевского, а за ними народоволки сумели порвать с семьей. Именно порвать, а не уехать с их согласия, как Елена… Инсарова.
— А может, надо было семью все-таки переубедить? О человечестве думали, а от родных, ближних отмахнулись? — сказал Стрепетов.
— Не всегда можно, — вздохнула Чагова.
— У животных дети тоже забывают родителей, даже дерутся потом, — сказал Лисицын, и все заржали…
Чагова опять помолчала.
— Почему-то в наше время мало матерей, похожих на Ниловну. А что делать, если ты видишь, как родители, тебе желая добра, калечат твою жизнь?
Я вспомнил ее мамашу, тупая тетка, неужели Зоя Ивановна ее не утихомирила?!
— Значит, отказаться надо от такой матери! — воскликнула Костикова, и все поняли, что они вслух продолжают свой давний спор.
— Переступить через живого человека, его боль, горе? Через человека, который тебя выхаживал, отказывал себе во всем ради тебя?
В классе было тихо, слышалось только чириканье воробьев за окнами и шум грузовиков. А ведь правда, мы об этом и не думали, сначала надо школу скинуть с плеч…
Костикова вышла к доске и, взмахнув рукой, заявила:
— Больше всего мы ответственны перед собой, мы же не просили нас рожать?! А на жалость бить все матери специалисты, это нечестный прием…
Как-то Варька мне рассказала, что в трудовом лагере кто-то из мальчишек стал дразнить девчонок, что они боятся холодной воды. И тогда Костикова заявила, что она будет купаться в любой воде круглый год. И сейчас купается в Москве-реке, на нее сначала бегали смотреть, а потом привыкли, хотя врачи и родители долго с ней воевали. Она бредит Севером, она мечтает стать полярницей, решила себя закаливать.
— Героини гражданской войны не думали о родителях, и мы ими восхищаемся. Мол, время было такое. А почему на время надо ссылаться, а не на характеры?
Она с презрением на всех смотрела, нас она уже давно за людей не считала. По ее мнению, от нас ничего хорошего ждать не приходится, мы не могли оторваться от материнских юбок.
И тут Ланщиков поднял руку.
— Прошу прошения, но во все времена за эмансипацию воевали те женщины, которые были лишены женской привлекательности.
Костикова сделала шаг к парте Ланщикова, казалось, она его схватит за шиворот:
— Помнишь «Цемент» Гладкова?
Мне стало смешно, эту книгу у нас читало человека три, и уж не Ланщиков, конечно.
— Даша любила мужа, но порвала с ним, она не хотела быть рабыней, а ведь красотой ее судьба не обделила, не то, что меня…
Она обвела нас глазами.
— Может, я урод, может, сумасшедшая, но я не могу иначе… Не могу жить по чужой указке, даже маминой. Не могу соваться в любой институт, лишь бы попасть… Не могу пойти в сберкассу ученицей бухгалтера, или в техникум с высокой стипендией… Я не для того родилась, понятно!
Голос ее взметнулся до крика, и тут же прозвучало заключение Саши Пушкина.
— Гены!
Даже Оса на него покосилась, а он продолжил медленно:
— Мы мало знаем о своих предках… Еще хуже генетику… А вдруг у Костиковой в роду были путешественники, бродяги, моряки?
Костикова покраснела, поморгала и сказала:
— Ой верно! Мой дед был с Севера, и прадед, он себя помором называл…
И тогда Чагова постучала пальцами по листкам:
— Я поняла одно. Если родители без тебя могут жить, если в доме нет маленьких, можно уехать, посылать им деньги, жить своими интересами. А если ты можешь помочь, нельзя никого бросать, нечестно быть эгоисткой. Потом себе не простишь…
Она свернула листки и села на свое место, крупная, спокойная, решительная.
— Значит, не поедешь?! — крикнула Костикова.
— Нет, но в продавщицы не пойду, останусь с матерью, с ребятами, поступлю в медучилище.
Костикова опустила голову, ссутулилась, подошла к окну, став спиной к классу.
Мы пересмеивались. Я, конечно, уеду на практику, а после института видно будет. Геологу грош цена, если он в Москве, но насовсем?!
— С мужем поеду куда угодно… — мечтательно сказала Лужина и так посмотрела на Петрякова, что я его пожалел.
— У многих впереди армия, ты забываешь… — Стрепетов странно разглядывал Костикову, точно впервые увидел.
Она прошла на свое место, села и крикнула:
— А я уеду на Север!
И я поверил, такая даже на Марс доберется, если решит…
Сегодня долго с Митькой разговаривал, давно мы так не сидели. Он вдруг начал доказывать, что настоящее чувство к женщине — признак мужской слабости, стал стихи Пушкина читать, восхищаться «сексуальной революцией», и я понял, как он всерьез втрескался в Антошку. Он всегда так себя вел, когда встречал что-то недоступное.
— Кстати, Глинская не самый скверный экземпляр девчонки, — начал я дипломатично, — но, может, потому, что она еще не женщина?
Митька потемнел и вдруг сказал, что бросил пить.
— Все. Навсегда завязал.