Это были отнюдь не утешительные размышления; они тяжелым бременем лежали на моей душе даже на утренней молитве. Отправив, как мог старательно, эту каждодневную обязанность, я немного подкрепился, впрочем без особого аппетита. Затем я получше разместил на плоту свои пожитки, оснастил и поставил мачту, поднял парус как сигнал для судна, которое могло появиться неподалеку. Я надеялся, что вскоре подует ветер, и не обманулся в своих ожиданиях — около девяти подул умеренный норд-вест. Этот ветер принес мне несказанное облегчение. Он освежил мое тело, изнывавшее от летнего зноя — солнце нещадно палило над бескрайней водной пустыней, — и оживил картину, которая иначе была бы удручающе монотонной. Этот ветер подул мне прямо в лицо, так как я установил свою мачту на прежней фок-мачте, принайтовил к основанию топа, который теперь стоял вертикально, и прикрепил ее к топу и юферсам; весь такелаж стеньги остался на месте, как тогда, когда она вертикально стояла на судне, хотя теперь она плавала в воде. Сломанную часть фок-мачты я приспособил под водорез, и, конечно, мне пришлось сделать поворот через фордевинд, чтобы хоть немного набрать ход. На один этот маневр у меня ушло четверть часа — мои брасы, галсы и шкоты не особенно хорошо работали. Однако за это время мне удалось развернуться и обрасопить мой единственный рей.
ГЛАВА ХХIII
Они уставились взорами друг на друга, глаза их выражали полное изумление, само молчание их было красноречиво, выражение лиц заменяло слова; они казались людьми, услыхавшими об искуплении или разрушении целого мира. Удивление их все росло, но со стороны, не зная причин его, нельзя было сказать, что волнует их — радость или горе. Во всяком случае, то, что они узнали, было чрезмерной важности.
Шекспир. Зимняя сказкаnote 136
Когда плот стал по ветру и ветер посвежел, я смог уяснить себе возможности моего нового плавучего средства. Бом-брамсель был большой и держался хорошо. Я взял с собой лаглинь, квадрант, грифельную доску и стал подумывать о том, чтобы вести счисление пройденного пути. Я полагал, что судно, когда настал штиль, находилось в двухстах милях от земли, как я знал доподлинно, на широте 48°37". Лаглинь все утро показывал, что плот шел со скоростью пол-узла, и если бы мне удалось при этой скорости в течение пятнадцати — шестнадцати дней держаться прямого курса, я мог даже надеяться, что достигну земли. Однако я не позволял себе возлагать надежды на такое чудо; впрочем, если бы я попал в полосу западных ветров, это могло бы случиться. Отрубив два рея или развернув их вдоль плота, параллельно его ходу, я мог бы удвоить скорость движения, и я стал всерьез подумывать о таком решительном шаге. Мне не хотелось обрубать реи, ибо главным образом за счет них я держался на поверхности. Выбрав топенант, я придал им более наклонное положение и в некоторой степени уменьшил их противодействие ветру. Мне показалось, что только благодаря этой мере я прибавил ходу на пол-узла. Все же это было мучительно — за целый час пройти меньше мили, когда оставалось преодолеть двести, да еще океан постоянно грозил бедой!
Что это был за день! Одно время ветер весьма посвежел, и я стал опасаться за свой помост — свою палубу, которую несколько раз заливало водой, хотя марса-рей немного защищал ее от ветра и волн. На склоне дня ветер спал, а на закате море успокоилось, как и предыдущим вечером. Мне казалось, что я находился в восьми-девяти милях от того места, где затонул «Рассвет», впрочем, я не учитывал действия течений, которые могли отнести меня на такое же расстояние назад или вперед. На закате я пристально оглядел горизонт, высматривая, нет ли где какого-нибудь паруса; но ничего не было видно.
Еще одна тихая ночь принесла мне покойный сон. Я посчитал его покойным, потому что ничто не тревожило меня извне, между тем мне снились тяжкие, мучительные сны. Если бы я страдал от голода, мне привиделась бы еда, но провизии у меня было достаточно, и мои мысли потянулись к дому и друзьям. Долго я полуспал-полубодрствовал; потом мои мысли устремились к моей сестре, к Люси, мистеру Хардинджу и к Клобонни, которым, грезилось мне, уже завладел Джон Уоллингфорд, и теперь он торжествует победу и потирает руки, вспоминая, как обвел меня вокруг пальца. Потом мне представилось, что Люси выкупила имение и живет там с Эндрю Дрюиттом, перестроив дом на современный лад. Говоря «современный лад», я, конечно, не имею в виду псевдоклассицизм: даже больное воображение, тяжело переживавшее последствия катастрофы, не могло внушить мне, что Люси Хардиндж настолько глупа, что станет жить в таком здании.
К утру я погрузился в дрему в четвертый или пятый раз за ночь; помню, у меня возникло то странное ощущение, когда во сне ты осознаешь, что спишь. Среди прочих событий, которые прошли перед моим мысленным взором, я как будто стал свидетелем разговора между Марблом и Набом. Их голоса представлялись мне тихими и печальными, а слова звучали столь явственно, что я до сих пор помню весь разговор от начала до конца.
«Нет, Наб, — говорил Марбл, или мне казалось, что говорил, очень горестным тоном — мне раньше не доводилось слышать у него такой тон, даже когда он говорил о своем отшельничестве. — Теперь мало надежды, что Майлз жив. Когда рухнули эти проклятые мачты и я увидел, как его уносит от меня, тогда я и подумал, что бедный парень погиб. Ты потерял первоклассного хозяина, мистер Наб, скажу я тебе, и перебери хоть сто хозяев, а такого, как он, не найдешь».
«Я никогда не служить другой джентльмен, мистер Марбл, — отвечал негр, — вот те крест. Я родиться в семье Уоллингфорд, и я жить и умереть в этой семье, а по-другому я вообще никогда. Моя настоящая фамилия Уоллингфорд, хотя меня называть Клобонни».
«Да, поредела семейка, — заметил помощник. — Во-первых, они потеряли самую славную, самую красивую и самую добродетельную девушку во всем штате Нью-Йорк; я не знал ее, но как часто бедный Майлз рассказывал о ней; и как он любил ее, и как она любила его, и всякое такое; наверное, похоже на то, как я люблю малютку Китти, ну ты знаешь, Наб, мою племянницу, только в тысячу раз больше; а когда слышишь столько о человеке, это все равно, что — или даже лучше — чем когда знаешь его вдоль и поперек, и просто начинаешь всем сердцем почитать этого человека. Во-вторых, Майлз, как говорится, погиб, ведь судно наверняка затонуло, Наб; а то бы мы увидели, как оно плавает тут поблизости; так что внесем его в судовой журнал как человека, упавшего за борт».
«Может, не надо, мистер Марбл, — сказал негр, — масса Майл плавать как рыба, и он не такой джентльмен, который сдаваться, как прийти беда. Может, он плыть все это время». «Майлз может все, что в человеческих силах, Наб, но он не может проплыть двести миль, — думаю, какой-нибудь человек с Сандвичевых островов еще мог бы, но они там все „водоплавающие“. Нет, нет, Наб, боюсь, нам придется оставить всякую надежду. Провидение, как говорится, унесло его от нас, и мы его потеряли. Эх! Я любил этого парня даже больше, чем янки любят огурцы».
Может показаться странным, что такое сравнение возникло в моем дремотном воображении, но Марбл часто употреблял его; и если то обстоятельство, что этот овощ можно увидеть на нашем столе утром, днем и вечером, подтверждает справедливость подобного сравнения, то следует снять с помощника обвинения в каком бы то ни было преувеличении.
«Все любить масса Майл, — говорил — или мне казалось, что говорил, — добрый Наб, — я просто не знать, как мы приехать домой к старый добрый масса Хардиндж и сказать ему, как мы потеряли масса Майл!»
«Это будет непросто, Наб, но я очень боюсь, что нам придется это сделать. Однако теперь ляжем и попробуем соснуть, того и гляди, поднимется ветер, и тогда нужно будет смотреть в оба». После этого я ничего более не слышал, но каждое слово разговора, который я изложил здесь, звучало в моих ушах так явственно, словно собеседники находились в пятидесяти футах от меня. Я пролежал так еще какое-то время, пытаясь — мне самому стало любопытно — уловить или придумать еще какие-нибудь слова, которые могли бы произносить те, кого я так горячо любил; но ничто больше не нарушало тишины. Потом я, наверное, погрузился в более глубокий сон, ибо, что происходило в течение долгих часов после этого, я не помню.