Вернемся все же к самому письму. Оно слишком длинно, чтобы приводить его здесь, однако, как рассказать о нем вкратце, не знаю. Оно было написано сердцем, ибо милая девушка была сама сердечность; и оно дышало ее искренностью и великодушием. Единственное, чем я остался не вполне доволен, так это тем, что она просила меня не приезжать в Клобонни до моего отбытия в Европу. «Время, — добавляла она, — умерит боль, которую доставило бы тебе такое посещение, и тогда ты станешь смотреть на нашу возлюбленную Грейс, как я смотрю на нее теперь — безгрешную душу, ожидающую нашего соединения с ней в блаженной стороне. Нелегко понять, Майлз, как должно отнестись к той утрате, которую мы пережили. Господь может претворить ее в вечное благо для нас, и в таком случае следовало бы помнить о ней всегда; если же мы будем горевать слишком сильно, мы сделаемся несчастнейшими из людей. Тем не менее, думаю, никто из тех, кто знал Грейс, как знали ее мы, не сможет, вспоминая о ней, не чувствовать при этом присутствия Грозного Творца, Который создал ее и Который так рано призвал ее к Себе. Только мы с тобой понимали возлюбленную Грейс. Мой милый замечательный отец любил ее, как он любит меня, но он не знал, не мог знать ее необычайных душевных качеств. О них было известно только тем, кто знал ее великую тайну, и — слава Богу! — даже Руперт так ничего и не понял.
Отец рассказал мне о воле Грейс, о том, что в память ее любви мы должны принять какие-то дары. Право, в этом нет нужды, но воля ее для нас священна. Мне бы искренне хотелось, чтобы они стоили не так дорого, ибо те две пряди волос, которые хранятся у меня (одну я приберегла для тебя), мне дороже всех бриллиантов и прочих драгоценностей. Но, поскольку речь все-таки идет о вещах, я хочу попросить тебя в память о Грейс подарить мне жемчужины, которые ты преподнес ей, когда вернулся с Тихого океана. Я, конечно, не имею в виду роскошное ожерелье, предназначенное для той, которая однажды станет милее твоему сердцу, чем кто-либо из нас, а дюжину-две жемчужин поскромнее, которые ты при мне поднес твоей сестре в Клобонни. Они достаточно ценны сами по себе и поэтому отвечают воле Грейс, к тому же я знаю, что они были ей очень дороги, как твой подарок, дорогой Майлз. Ты, конечно, не станешь думать, будто от этого я буду меньше ценить их. Я знаю, где они лежат, поэтому я отправлюсь в Клобонни и возьму их, так что тебе больше нет нужды беспокоиться о памятном подарке для меня. Если ты не возражаешь против моего предложения, я подтверждаю его получение».
Я не знал, что и думать. Даря жемчуг Грейс, я хотел преподнести равноценный и Люси, но тогда она отказалась принять его, а теперь просила те самые жемчужины, но ведь они не стоили, в сущности, и половины суммы, которую, как я сообщил мистеру Хардинджу, Грейс просила меня потратить на покупку подарка. Как объяснить это горячее желание обладать теми жемчужинами (мне казалось, оно слышалось в ее словах)? У Грейс было много разных других украшений, которые стоили дороже и которые она надевала гораздо чаще. Признаться, мне захотелось уговорить Люси принять мое ожерелье в память о Грейс, но, немного поразмыслив, я пришел к заключению, что такая попытка безнадежна. Возражать против желания милой девушки взять жемчуг Грейс я, разумеется, не стал, но в то же время вознамерился купить еще что-нибудь, дабы в точности исполнить желание сестры.
Вообще говоря, письмо Люси наполнило меня необычайной, тихой радостью. Я решил ответить на него и отослать свой ответ обратно с портовым лоцманом. Надо мной не было судовладельца, который бы озабоченно следил за передвижениями корабля, у меня больше не было сестры, которая беспокоилась обо мне, и к кому, как не к Люси, верному и преданному другу, мог я, покидая родные пределы, обратить слова прощания? Я позволил себе хотя бы так называть про себя Люси, и даже за ее дружбу я цеплялся подобно тому, как матрос с потерпевшего крушение корабля отчаянно хватается за последнюю доску, которая еще плавает на поверхности воды.
Четвертое письмо, к моему изумлению, было подписано Джоном Уоллингфордом и послано из Олбэни. Направляясь домой, он добрался до города и черкнул мне пару строк, чтобы известить меня о том. Я привожу его послание полностью:
«Дорогой Майлз!
Я уже здесь и с сожалением узнал из газет, что ты все еще не сдвинулся с места. Помни, дорогой мой мальчик, что сахар может растаять. Пора тебе отправляться в путь, я говорю это для твоего блага, а не для себя, ведь тебе хорошо известно, что у меня есть достаточное обеспечение. Смотри, цены могут упасть, и тот, кто поторопится, может сорвать куш, а кто будет копаться, тому придется брать, что дают.
Главное, Майлз, не вздумай изменять свое завещание. Теперь все устроилось между нами именно так, как должно, и я не люблю перемен. Я твой наследник, а ты — мой. Твой поверенный Ричард Харрисон, эсквайр, — человек весьма почтенный и подходит как нельзя лучше для того, чтобы быть хранителем нашей тайны. Я оставляю ему многие мои бумаги — когда мне понадобился советник, я тоже обратился к нему и с тех пор он мой верный помощник, и он так крепко взялся за Гамильтона, что последнему приходится несладко. Однако он занимается этим в качестве советника, а не адвоката.
Прощай, мой дорогой, мы оба Уоллингфорды, и мы с тобой ближе по крови, чем другие родственники, носящие это имя. О Клобонни можно не беспокоиться, пока оно в твоих или моих руках, да и о нас с тобой можно не беспокоиться, пока у нас есть Клобонни.
Любящий тебя кузен Джон Уоллингфорд».
Признаюсь, вся эта беспокойная суета вокруг Клобонни начинала тревожить меня, и я уже сожалел о своих честолюбивых замыслах или, вернее, опрометчивости. Отчего я не довольствовался привычной для меня стезей капитана судна и судовладельца, предоставив исполнять роль купца тем, кто лучше разбирается в этом ремесле?
Я прошел к шлюпке, и мы добрались до «Рассвета». У Марбла все было готово, ждали только меня, и через десять минут якорь всталnote 50, а еще через десять минут он был взят на кат и на фиш; прилив только начался, и «Рассвет» пустился к выходу в залив, подгоняемый легким юго-западным ветром. Так как судно вел портовый лоцман, мне оставалось только спуститься в каюту и написать всем ответные письма. Я написал даже государственному секретарю, которым в то время был сам Джеймс Мэдисонnote 51. Однако сказать ему мне было почти нечего — я только подтвердил получение депеш и обещал ему доставить их куда следует. Мистеру Хардинджу я написал такое письмо, какое, надеюсь, мог бы направить сын почтенному родителю. В нем я просил позволения пополнить его библиотеку ценными сочинениями по теологии, которые в те дни можно было достать только в Европе. Я просил принять их в память о моей сестре. Еще я просил его иногда, не в службу, а в дружбу, заглядывать в Клобонни, хотя я не решился поведать ему о залоге, который, как я теперь понимал, он не одобрил бы.
Письмо к Джону Уоллингфорду было столь же кратким, как его послание ко мне. Я сообщил ему, что, составляя завещание, я был убежден в его совершенной уместности, и заверил его, что не собираюсь второпях ничего в нем изменять; про сахар я сказал, что он в полной сохранности и находится уже на пути в Гамбург, откуда я надеюсь вскоре прислать ему благоприятный отчет о продаже.
Мое письмо к Люси было вовсе не таким лаконическим. По поводу жемчуга Грейс я просил ее поступить так, как она сочтет нужным, однако же присовокупив к сему просьбу выбрать из украшений сестры те, которые ей более всего понравятся. Я искренне желал этого, ибо жемчуг стоил гораздо меньше той суммы, о которой говорила мне Грейс; я был убежден, что Люси не хотелось бы, чтобы я оставался ее должником. У Грейс, в частности, была пара браслетов, которыми она очень дорожила и которые были сами по себе очень милы. Во время одного из своих плаваний мой отец купил камни — редкой красоты рубины — для моей матери, которая считала их слишком шикарными и потому не носила. По моему заказу их оправили для Грейс, и Люси они бы очень подошли, а то обстоятельство, что Грейс когда-то носила их, делало их особенно ценными. Правда, в них была прядь, хоть и весьма малая, моих волос — сестра в свое время настояла, чтобы ее вставили в браслеты, — но извлечь их оттуда не стоило труда, и они от этого только выиграли бы. Все эти соображения я изложил в своем письме.