— Но ведь ей сейчас гораздо лучше, — возразила миссис Уиттейкер. — Разве нет? Но, конечно, вы не в состоянии судить об этом. Вы же не видели ее тогда.
— В сентябре прошлого года?
— Да, — ответила миссис Уиттейкер. — Когда она пыталась убить себя.
— Не могли бы вы подробнее рассказать об этом?
— Так мучительно — вспоминать…
— Я знаю, но…
— Так мучительно, — повторила она и отвернулась, глядя на море. Корабль, откуда наблюдали за домом, стремительно уходил в южном направлении. Еще мгновение — и от него останется только пятнышко на горизонте. Словно его и не было здесь.
— Где вы находились, когда это произошло? — спросил я. — В какой части дома?
— Меня вообще не было дома, — сказала миссис Уиттейкер. — Мы собрались в музее — я вхожу в его художественный совет — и обсуждали планы открытия выставки скульпторов в Калузе, сильно запаздывающей, — а ведь у нас здесь так много талантливых людей. Я вернулась домой, должно быть, около четырех или немного позже.
— Кто-нибудь находился в доме? — спросил я. — Кроме Сары?
— Двадцать седьмое — это четверг. У всех слуг был выходной.
— У всех слуг…
— У горничной, кухарки и садовника. Их всего трое. — Миссис Уиттейкер повернулась ко мне. — Это вас удивляет, мистер Хоуп? У нас нет ни горничных на верхних и нижних этажах, ни шофера, ни личной горничной, помогающей одеться и раздеться… Да, пожалуй, и не было никогда. Трое слуг — наша обычная обслуга.
— И все трое отсутствовали в тот день?
— Да.
— Сара была одна?
— Да. Я заметила ее машину на подъездной дорожке, когда подъехала к дому, и окликнула ее, как только вошла в дом. Никто не ответил. Я снова позвала ее. В доме было очень тихо. Я тотчас заподозрила несчастье… вы знаете это чувство, когда входишь в дом и уже знаешь, что все не так… У меня возникло предчувствие: случилось нечто ужасное. Я, кажется, снова и снова звала ее, никто не отвечал, и тогда я поднялась на первый этаж.
Дверь в комнату Сары была прикрыта. Я постучала. У нас заведено никогда и никому не входить без стука. Сару приучили с детства: прежде чем войти, нужно постучать.И Гораций и я соблюдали это правило. По-прежнему — тишина. Я постучала, снова окликнула ее и, охваченная тревогой, нарушила традицию, мистер Хоуп: я открыла дверь в ее комнату, не получив приглашения войти.
Она поднесла руку к губам и зажмурилась, как бы приближаясь в воспоминаниях к тем страшным сентябрьским дням. Я ждал, опасаясь, что она разрыдается. Но она нашла в себе мужество продолжить рассказ. Открыв наконец глаза, миссис Уиттейкер повернулась к заливу и, глядя на море, заговорила очень тихо, так, словно меня и не было здесь.
— Она… стояла обнаженная в ванной комнате. Платье валялось на полу, в ванной, вместе с нижним бельем и обувью. Желтое платье, насколько я помню. В правой руке она держала бритвенное лезвие, на левом запястье ее выступила кровь — три небольших пятна. Позже доктор Хелсингер охарактеризовал эти порезы как «нерешительные». Я, должно быть, подоспела домой как раз вовремя. Задержись я на пять минут, даже на одну — Сара могла бы перерезать себе вены. Ее колебания, нерешительность… и мое появление… спасли ей жизнь.
— Доктор Хелсингер говорил мне, что порезы были неглубокие.
— Да, но тем не менее они ужасали. Вы входите в комнату вашей дочери и видите кровь на ее запястье и бритву у нее в руке. — Миссис Уиттейкер покачала головой. Все еще глядя на воду, она продолжала: — Сара смотрела на меня широко раскрытыми глазами, бритва дрожала в ее руке, и я… я сказала — очень мягко: «Сара, с тобой все в порядке?» А она ответила: «Я искала ее». Я тогда понятия не имела, что у нее на уме, поэтому просто сказала: «Сара, ты не хочешь отдать мне лезвие?» — «Я должна наказать себя», — ответила она. «За что? — спросила я. — Пожалуйста, отдай мне бритву, Сара». Не знаю, сколько мы стояли так, глядя друг на друга. Расстояние — не более трех шагов. Лезвие все еще было у нее в руке. Кровь капала на белый кафельный пол. Она удивленно смотрела на него: «Как много крови». А я все твердила: «Пожалуйста, отдай мне бритву, дорогая», — и она наконец отдала.
— А что дальше с этим лезвием, миссис Уиттейкер?
Она перестала смотреть на воду.
— Что? — спросила она.
— Лезвие… Что вы с ним сделали?
— Какой странный вопрос. — Она пожала плечами.
— Вы помните, что сделали с лезвием после того, как Сара отдала его вам?
— Не имею понятия. Мистер Хоуп, моя дочь истекала кровью…
— Но ведь не очень серьезно…
— Мне казалось — очень… Тогда я думала лишь о том, как помочь своей дочери, позаботиться о Саре. Я уверена: как только бритва очутилась у меня, я позабыла о ней вовсе.
— Что было дальше?
— Первое, что я сделала, — осмотрела ее кисть. Я работала в Красном Кресте во время второй мировой войны, умела наложить жгут в случае необходимости. Но я сразу увидела, что ранки — было три параллельных надреза на левом запястье — неглубокие, почти царапины, за исключением одной, из которой сочилась кровь. Жгута не требовалось. Я просто вытерла тампоном запястье и наложила повязку.
— А потом что вы сделали?
— Я отвела ее к себе в спальню — мне не хотелось оставлять Сару без присмотра, — хотя она казалась очень спокойной, даже слишкомспокойной. Я не могу описать… не знаю, как это назвать. Холодность. Отстраненность. Ощущение, как будто она полностью изолировалась от меня… и даже от себя самой. Жаль, но я не могу объяснить это более вразумительно. Никогда ничего подобного не видела и надеюсь, никогда не увижу. Она стала… зомби, оборотнем, мистер Хоуп. Я держала ее за руку, мы спустились вниз, в мою спальню, но ее рука в моей казалась неживой, а в глазах затаилась такая мука и боль… Это не было связано с порезами на запястье. Я никогда не видела выражения такой мучительной боли. Меня это потрясло, разбило мне сердце. — Она помолчала и глубоко вздохнула. — В моей ванной, в аптечке, — продолжала миссис Уиттейкер, — стояла бутылочка со снотворным. Я достала две таблетки, наполнила стакан водой из-под крана и протянула Саре. «Выпей это». Сара сказала: «Я — Белоснежка». Я ответила: «Да, дорогая, пожалуйста, выпей это».
— Она согласилась?
— Да. Она проглотила обе таблетки и затем сказала: «Помилуй меня, Господи, я согрешила». Для меня это не имело значения. Мы не католики, мистер Хоуп, — такие слова говорят обычно католики своему священнику, когда приходят на исповедь. Позже я поняла — когда побеседовала с доктором Хелсингером, — что это была часть ее галлюцинаций, ее… ее… убеждения, что она предлагала себя Горацию, своему отцу. Предлагала себя для сексуального удовлетворения. И просила прощения за это. «Прости меня, отец, я согрешила».
— Что происходило после того, как она приняла снотворное?
— Она уснула. Через двадцать минут.
— Где?
— В собственной спальне. Я отвела ее туда, устроила поудобнее.
— Когда вы уложили ее?
— В пять — в пять тридцать… Точно не помню.
— Что вы предприняли после этого?
— Позвонила Натану. Доктору Хелсингеру.
— Психиатру?
— Да.
— И другу вашей семьи?
— Да.
— Но не практикующему врачу.
— Поймите. Моя дочь только что пыталась покончить с собой. Я чувствовала — необходим психиатр.
— И он приехал? Он осмотрел ее?
— Да.
— Сара спала, когда он появился?
— Да.
— Он разбудил ее?
— Да. И она тотчас разразилась тирадой. Говорила о Распутной Ведьме и… о Боже, это было чудовищно. Обвиняла своего отца в самых мерзких вещах, доказывала, что она сама… просила своего отца… я не могу повторить ее слова, мистер Хоуп, все это было ужасно. Мы сразу же поняли — доктор Хелсингер и я, — что Сара… что она потеряла рассудок, что она очень больна, мистер Хоуп, психически больна. Тогда доктор Хелсингер посоветовал мне прибегнуть к экстренным мерам, согласно акту Бейкера.
— Он приезжал еще раз, в тот же вечер, не так ли? С подписанным медицинским свидетельством и полицейским офицером?