– Гевалт! – кричал Яков, отбиваясь. Он увертывался, пригибался, бил обоими кулаками, но Почейкин колол его в спину острым коленом, Акимыч дубасил по шее. Мастер упал, от боли в голове у него помутилось. Он лежал неподвижно, а они били, били его, когда уже он был без памяти, били с яростью, с остервенением.
Он очнулся на своей подстилке, услышал их храп, и его вырвало. Крыса, шмыгнув, задела его мошонку, он вскочил в ужасе. Но в зарешеченное оконце под потолком виден был краешек рогатого месяца, и Яков смотрел на месяц, и немного его отпустило.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Конюшня сгорела дотла, в считанные минуты, рассказывал Прошко, сплюнув под ноги мастеру, и не иначе как это еврейское заклятие было. Он показывал на почернелые остатки стойл, где четыре лошади обезумели, ревели, вставали на дыбы и погибли, на груду досок и бревен рухнувшей крыши.
Официальные лица на дворе кирпичного завода, бородатые, усатые, иные в мундирах и сапогах, кое-кто с зонтиками, хоть дождь перестал, жандармы тайной полиции, сыщики в штатском, Киевская городская полиция и армейский генерал среди прочих, с золотыми пуговицами в два ряда и медалями в один ряд во всю грудь, – молча слушали десятника. Грубешов в английском котелке, заляпанных гетрах и капюшоне, багровея при показаниях Прошки, что-то шептал в приклоненное ухо полковника Бодянского, сжимал ему руку, полковник шептал в ответ, и Яков облизывал пересохшие губы, и Бибиков в маленьких, желто-грязных штиблетах по щиколотку, в шерстяном шарфе, в своей большой шляпе стоял позади двоих непроницаемых черносотенцев с грозными бляхами, курил, не вынимая папиросы изо рта и любезно предлагая стоящим рядом свой портсигар. Неподалеку прыщавый Иван Семенович суетился возле старика – православного священника, отца Анастасия, «специалиста», Яков слышал, как перешептывались, по «еврейской религии»; был этот отец Анастасий сутулый, с реденькой бороденкой, тощими цевками и темными бегающими глазами, в развевающейся рясе и скуфейке, которую прижимал обеими руками, когда поднимался ветер. Что мог он прибавить к несчастному состоянию его дел, Яков не знал и боялся догадываться. В наручах, в кандалах, изнеможенный тревогой, дрожащий, как ни призывал во спасение разум, он стоял в окружении пяти вооруженных конвойных в стороне от остальных. Уже почти месяц прошел, как его арестовали, но все еще он не мог до конца поверить, что все это случилось с ним, а не с кем-то, кого он смутно видел, не узнавая, во сне; вот и Прошку он слушал оторопело, будто обвинение в чудовищном преступлении было правдой, только не имело к нему, Якову, отношения, будто все случилось с кем-то, кого он не знал как следует, даже вообще с незнакомым, хотя он помнил свой страх, что с ним может стрястись такое.
Больше во дворе никого не было этим серым, зелено-тенистым ранним вечером в начале холодного мая. И работников не было, только возчики Сердюк и Рихтер молча слушали, время от времени сплевывая, и украинец от неловкости мял в красных лапищах шапку, а немец мутно поглядывал на бывшего проверщика. Ждали Николая Максимовича, но Яков знал, что в такой час тот уже не сможет выйти из дому трезвый. Едва утренний туман поредел и поднялся, хлынул ливень; а к вечеру опять полило. Лошади, тащившие полдюжины экипажей, которые с промежутками отправлялись от окружного суда и съезжались только на кирпичном заводе, расплескивали лужи, автомобиль же, где Яков сидел между полковником Бодянским и полицейским жандармом, застрял в грязи и собрал вокруг себя группку зевак, и прокурор злился и объяснял шоферу, что «нежелательно, чтобы дело вышло наружу». Газеты не много сообщали о Якове. Казалось, известно им было только, что арестован какой-то еврей на Подоле, «как подозрительная личность», но кто такой, в чем дело, об этом умалчивалось. Грубешов обещал дальнейшую информацию позже, чтобы не мешать ходу следствия. Бибиков до отъезда из окружного суда сумел сообщить Якову эти сведения, но ничего больше.
– Давайте с самого начала, – сказал Грубешов Прошке, наряженному в обеднешнюю пару: плотные штаны, короткий пиджак. – Я хочу выслушать о самых ваших первоначальных подозрениях.
Прокурор замыслил показательное расследование, так он сказал обвиняемому, «чтобы вы поняли неуклонную логику дела, возбужденного нами против вас, и вели себя соответственно в видах собственной пользы».
– Для какой же пользы?
– А это вы сами сообразите.
Прошко высморкался, в два приема утер нос и сунул платок в брючный карман.
– Я как увидел его, так сразу и понял, что он еврей, хоть он русским прикидывался. Лук от редиски завсегда отличишь, если на цвета не слепой. – Тут Прошко сдержанно хмыкнул. – Яков Иванович Дологушев он, значит, представился, а я, как он именование это выговорил, так и вижу: не подходит ему это имя. Имя – оно всю жизнь, оно сроду твое, а на нем сидит как на корове седло. Я аж брюхом почуял: еврей он, вот как в темноте, бывает, привидение чуешь. Гляди в оба, браток, это я себе говорю, вроде как это дело дрянью попахивает. Может, от него самого так попахивает, может, как по-русски он говорит, может, как мальчишек со двора гоняет, а только пригляделся я и увидел, как и спервоначалу я догадался: жид он, жид он и есть. Из хама не будет пана, как говорится, а еврей рожденный ни за что не скроет, что он самый настоящий жид. Хитрый, тварь, рассуждаю, значит, сам с собой, думает, никто его не разберет, если он тулуп с подпояской надел, срезал пейсы свои еврейские, да и не так-то легко его из норы будет выкурить, раз он Николая Максимовича охмурил, ан я его выкурю, ну и, с Божьей помощью, выходит, и выкурил.
– Расскажите подробней, – сказал Грубешов.
– Ну, как увидел я его, пятнадцати минут не прошло, ворочаюсь в контору к нему и спрашиваю, где бумаги его, надо, мол, в полицию снесть, ну, тут он себя и выказал, кто он таков. Якобы он хозяину отдал бумаги, а тот сам снес в полицию штамп поставить. Когда человек врет, стало быть, для чего-то ему это надо, я сам себе, значит, говорю: ну, гляди, парень, в оба. Долго и ждать не пришлось. Раз как-то он бродит вокруг печей, уж не знаю, чего вынюхивал, и тут я скорей в контору и заметил цифры у него в книгах. А он в отчетах ловчил, каждый день меньше записывал, себе чтобы рублик-другой прикарманить, немного, еврей – он хитер, может, рубля три-четыре, чтоб Николай Максимович не догадался, так и скопил, в жестянке вон у него была, кругленькую сумму.
– Врешь! – весь трясясь, крикнул Яков. – Сам ты вор, а на меня сваливаешь. Ты со своими возчиками тысячами воровал кирпичи у Николая Максимовича и меня ненавидел за то, что я за вами следил и больше не давал воровать!
Никто его не слушал.
– И что же он сделал с этими рублями, которые, вы говорите, он воровал? – спросил Бибиков у десятника. – В жестянке было около девяноста рублей, если я правильно помню. Положим, он крал по четыре рубля в день, тогда у него должна бы составиться намного большая сумма.
– Да кто ж его знает, что еврей с деньгами делает. Говорят, слыхал я, будто они их в постель берут, заместо бабы. Небось, много отдал в жидовскую синагогу свою на Подоле. Уж они найдут, куда пустить русские рублики.
– Тайная полиция конфисковала в целом сто пять рублей, – объявил Грубешов, посовещавшись с полковником Бодянским. – А вы попридержите язык, – сказал он Якову. – Будете отвечать, когда вас спросят.
– Мало еще того, – продолжал Прошко, – он других евреев тайком водил на завод, и один был такой в круглой шапке, хасид или как их, и они, с этим вот, молились там, на конюшне. Тот, другой, пришел, когда они думали, нет никого, никто не увидит. Завязали обои на голове у себя рога и знай молятся своему еврейскому богу. А я в окно подсмотрел, как они молились и мацу ели. Сразу подумал: небось сами испекли, там же печка стоит, и так оно и оказалось, полмешка муки под кроватью было, потом полиция взяла. Я приглядывал за ними, в том виду, что свои подозрения имел, я уж вам говорил. Видел, как этот вот ночью бродит, как призрак, лицо белое, глаза чудные, выискивает чего-то, а еще видел, как он мальчишек гонял, я уж вам говорил. Я забеспокоился, как бы он им зла какого не учинил, да если бы знать! Как-то пришли мальчонки-школьники, двое-трое, с книжками, к нам на двор. Вижу – гоняется он за ними, да они через забор и махнули. Раз спрашиваю его: «Яков Иванович, зачем гоняешь таких школьников, они детки хорошие, просто хотят поглядеть, как мы кирпичи обжигаем», – а он мне: «Если они такие невинные детки, их Исус Христос защитит». Думал, Прошко его не раскусит, ан я раскусил.