Потом он поднялся домой — худой, измученный, с темными кругами у глаз.
— Как встреча?
— О, великолепно, как еще, — ответил он. — Никаких проблем.
— С песнями и плясками?
— Ага, сплошная Копакабана, [24]ты же меня знаешь.
Он рухнул на кровать, а на рассвете вскочил — опрокинуть в себя кружку чая. В доме ни крошки еды. Только чай, сахар и молоко. Помолившись, он на пути к двери коснулся распятия.
— Опять к девочкам?
Корриган потупил взор.
— Наверно.
— Корр, по-твоему, ты им нужен?
— Не знаю, — ответил он. — Надеюсь, да.
Дверь повернулась на петлях.
Мне и в голову не приходило вызвать полицию нравов. Не мой город. Не мое дело. Каждому свое. Что посеешь, то и пожнешь. Корриган знает, что делает. Но от этих женщин мне было не по себе. Они космически далеки от всего, что мне знакомо. Расширенные зрачки. Шаткая походка героинщиц. Купальники эти. Под коленями у некоторых видны точки уколов. Иноземней иностранок.
Спустившись во двор, я описал большой круг — обошел многоэтажки по кольцу, вдоль трещин в бетоне, стараясь не наступать.
Спустя несколько дней раздался робкий стук в дверь. Пожилой мужчина с чемоданом. Очередной монах ордена. Корриган кинулся навстречу:
— Брат Норберт!
Тот прилетел из Швейцарии. Меня порадовали его печальные карие глаза. Оглядев квартиру, он сглотнул и что-то изрек насчет Господа нашего и благословенного приюта. На второй день Норберта ограбили в лифте, под дулом пистолета. Он сказал, что с радостью отдал этим людям все, включая паспорт. В глазах его блестела затаенная гордость. Два дня швейцарец просидел дома — молился. Корриган почти не вылезал с улицы. Норберт был для него чересчур вежлив и церемонен.
— У него словно зубы болят, и он рассчитывает, что Бог его исцелит, — сказал Корриган.
Норберт отказался устраиваться на тахте, лег на полу. Когда дверь распахивалась и приходили шлюхи, он старательно их не замечал. Джаззлин посидела у него на коленях, поводила ему пальцем по уху, поиграла его ортопедическими ботинками — спрятала их за тахтой. Объявила Норберту, что готова стать его принцессой. Вогнала в краску, он чуть не расплакался. Позже, когда она ушла, молитвы Норберта исполнились визгливого жара. «От смерти сына уберег, но не себя — от боли, от смерти сына уберег, но не себя — от боли». [25]Монах разрыдался. Корригану как-то удалось разыскать и вернуть Норберту паспорт, в коричневом фургоне брат отвез его в аэропорт к женевскому рейсу. Они помолились вместе, после чего Корриган услал монаха на посадку. И так глянул на меня, будто ожидал, что я тоже улечу.
— Не понимаю, что за люди, — признался он. — Вроде бы мои братья, но я не знаю, кто они такие. Подвел я их.
— Выбирался б ты из этой дыры, Корр.
— Чего ради? Здесь вся моя жизнь.
— Нашли бы такое место, где хоть солнце светит. Вдвоем, ты да я. Калифорния или что-нибудь вроде.
— Я призван на служение здесь.
— Ты можешь служить, где захочешь.
— Но я же здесь.
— Как ты раздобыл паспорт Норберта?
— А, да просто поспрашивал.
— Его ограбили под дулом пистолета, Корр.
— Знаю.
— Тебе аукнется.
— Ой, только не надо.
Я сел на стул у окна и стал смотреть, как под трассой притормаживают дальнобойщики. Девицы спешили к ним, толкаясь. Вдали мигала неоновая реклама — овсяные хлопья.
— Мы на краю света, — произнес Корриган.
— Мог бы и дома потрудиться. В Ирландии. На Севере. В Белфасте. Сделать что-то для нас. Для собственного народа.
— Ну да, мог бы.
— Или уехать в Бразилию, кампесино наставлять.
— Ага.
— Так зачем торчать тут?
Он улыбнулся. В глазах зажглось что-то дикое. Я толком и не понял что. Он воздел руки к вентилятору — словно собирался туда сунуть, в самые лопасти, и потом смотреть, как их там месит.
* * *
В предрассветные часы девушки цепочкой вытягивались вдоль квартала, хотя с наступлением дня их вереница заметно редела. После утренней молитвы Корриган вышел в кулинарию на углу за свежим номером «Католик уоркер». По переходу под автострадой, на другую сторону, под навес. У входа сидели старики в майках, голуби делили крошки у их ног. Корриган вышел с газетой под мышкой. Вернулся, обрамленный бетонным глазком перехода. Из тени, мимо проституток, а те окликали его нараспев, одна за другой. Гамма из трех нот. Корр-и-ган. Кор-риг-ган. Коу-риг-ган.
Он прошел сквозь их строй. Джаззлин немного с ним поболтала, большой палец — под лямкой купальника. Невозмутимо теребя тонкие лаймовые полоски ткани на груди, она была похожа на бывалого копа в чужом теле. Снова придвинулась ближе к Корригану, голая кожа чуть ли не терлась о его лацкан. Брат не отпрянул. Я понял: она так подзаряжается. Гибкость юного тела. Крепкая хватка лямки. Обтянутый тканью сосок. Голова склонялась все ближе.
Когда проезжали машины, Джаззлин следила за ними взглядом, а тень ее ползла все дальше по тротуару. Ей будто хотелось ничего не упустить, быть сразу везде. Она что-то шепнула Корригану на ухо. Мой брат кивнул, развернулся и пошел назад к кулинарии; вышел с банкой колы. Джаззлин радостно захлопала в ладоши, взяла жестянку, дернула ушко, отошла на пару шагов. Вдоль трассы выстроились тяжелые грузовики. Поставив ногу на серебристую решетку, Джаззлин глотнула из банки, потом вдруг швырнула ее наземь и забралась в кабину.
Еще не успев прикрыть за собой дверцу, она уже снимала купальник. Корриган отвернулся. Банка валялась в черной лужице под машиной, в желобе водостока.
Так повторилось несколько раз подряд: Джаззлин просила брата угостить ее колой, но бросала банку, завидев клиента.
Надо бы спуститься к ней, подумал я, оговорить цену и потешить себя всем, на что она способна, ухватить за волосы, впериться ей в глаза, почуять это сладкое дыхание и обругать ее, плюнуть в лицо — за то, что нагло пользуется милосердием моего брата.
— Ты не запирай больше дверь, ладно? — сказал он, вернувшись домой. Я взял себе за правило закрываться днем и не обращать внимания на стук.
— Почему они не могут мочиться в собственных домах, Корриган?
— Потому что у них нет домов. Они живут в квартирах.
— Тогда почему бы им не ссать в своих квартирах?
— Потому что у них семьи. Матери, отцы, братья, сыновья, дочери. Им не хочется, чтобы родные видели их в таком наряде.
— Так у них и дети есть?
— Конечно.
— И у Джаз тоже?
— Двое, — ответил он.
— Вот это да.
— А Тилли — ее мать.
Тут я на него обрушился. Знаю, как это выглядело. Стоит ступить в эту реку, и дороги назад уже нет. Неослабевающий поток: как они отвратительны, сосут его кровь, все до единой, оставляют лишь тень, сухую и беспомощную, жизнь из него тянут, просто пиявки, нет, хуже пиявок, они клопы из-под обоев, а сам он дурак, и вся его набожность, это благочестивое дерьмо собачье, оно ничто, мир жесток, и точка, а надежда — да разуй же глаза, вот она, вся надежда, какая только есть.
Корриган поднял руку, чтобы снять пылинку с рукава, и я ухватился за его локоть:
— Не вздумай пороть мне чушь, будто Бог поддерживает падающих и восславляет низверженных. [26]Не засовывай Господа в их мини-юбки. Знаешь что, братец? Погляди на них. Высунься в окно. Все сострадание на свете тут бессильно. Протри глаза, а? Ты пытаешься унять совесть — и только. Бог нужен, чтобы освятить твое чувство вины.
Губы Корригана приоткрылись. Я ждал, но он так и не заговорил. Мы стояли почти вплотную, и я видел, как за его зубами нервным зверьком мечется язык — вверх-вниз. Брат напряженно смотрел в одну точку.
— Подрасти, братишка. Собери барахло и езжай туда, где от тебя будет прок. А эти ничего не заслуживают. Нет здесь никаких Магдалин. И ты среди них — просто еще один бродяга. Ищешь в себе нищего? Что ж для разнообразия не припадаешь к ногам грешников побогаче? Или твоему Богу угодны только никчемные?