— То есть да, сэр.
— Вы обсудили перспективу признания виновности со своим адвокатом и полностью удовлетворены его разъяснениями? Вы признаете свою вину по собственной воле?
— Да, сэр.
— Вы понимаете, что тем самым отказываетесь от права на слушание дела в суде?
— Да, сэр. Еще как.
— Итак, мисс Хендерсон, что вы скажете в ответ на предъявленное вам обвинение в мелкой краже?
— Виновна.
— Великолепно, а теперь расскажите мне, как было дело.
— А?
— Опишите, что произошло, мисс Хендерсон.
Содерберг смотрел, как судебные приставы перекладывают бумаги из желтой папки в голубую, соответствующую мелким правонарушениям. На скамьях зрителей репортеры, скучая, теребили спирали на корешках блокнотов. Содерберг понял, что должен поспешить, если намерен устроить им хорошее представление с участием канатоходца.
Проститутка подняла голову. Уже по тому, как она стояла, Содерберг совершенно ясно осознал ее виновность. По одной только позе. Никогда не ошибался.
— Это давно уже было. Ну, типа, я не хотела ехать в Адскую Кухню, но у нас с Джаззлин, то есть нет, только у меня была там забита стрелка, и этот мужик, он вечно болтал про меня всякое дерьмо.
— Достаточно, мисс Хендерсон.
— Дескать, я и старая, и всякое такое. Дерьмо, короче.
— Следите за языком, мисс Хендерсон.
— И тут его бумажник выскочил, ну прямо передо мной.
— Благодарю вас.
— Я еще не закончила.
— Этого достаточно.
— Я не такая уж плохая. Вы небось думаете, я совсем пропащая.
— Этого мне вполне достаточно, леди.
— О’кей, папаша.
Содерберг видел, как хмыкнул один из приставов. Щеки вспыхнули. Подняв очки на лоб, он пригвоздил проститутку испытующим взглядом. Ее глаза внезапно показались ему очень большими, она смотрела на него умоляюще, и он на миг вдруг понял, как эта женщина может казаться кому-то привлекательной, даже в худшие свои дни, разглядел под наносными слоями некую внутреннюю красоту, различил целую повесть о любви.
— Итак, вы сознаете, что, признавая себя виновной, действуете без принуждения?
Качнувшись к защитнику, она обратила на Содерберга усталый взгляд.
— Да-да, — сказала она. — Никто меня не принуждал.
— Мистер Федерс, даете ли вы свое согласие на немедленное оглашение приговора и отказываетесь ли от того, чтобы рассказать суду о личности и жизненных обстоятельствах обвиняемой?
— Да, ваша честь.
— Итак, мисс Хендерсон, желаете ли вы выступить с заявлением прежде, чем я вынесу приговор по вашему делу?
— Я хочу попасть в «Райкерс».
— Видите ли, мисс Хендерсон, настоящий суд не выносит решений о месте вашего будущего заключения.
— Но мне говорили, я попаду в «Райкерс». Мне пообещали.
— И отчего же, скажите на милость, вам хочется туда попасть? Как хоть кому-то может захотеться…
— Из-за деток.
— На вашем попечении есть малолетние дети?
— У Джаззлин есть.
Она махнула через плечо в сторону дочери, ссутулившейся на скамье для публики.
— Так и быть. Ничего не обещаю, но помечу для судебных приставов, чтобы ваше желание было по возможности исполнено. В деле «Народ против Тилли Хендерсон» обвиняемая признала себя виновной и приговаривается не более чем к восьми месяцам тюремного заключения.
— Восемь месяцев?
— Совершенно верно. Могу довести до года, если хотите.
Она приоткрыла рот в беззвучном стоне.
— Я ж думала, мне дадут шесть.
— Восемь месяцев, леди. Желаете опротестовать свое признание?
— Блин, — сказала проститутка, передернув плечами.
Содерберг заметил, как ирландец на скамье для зрителей вцепился в локоть молодой проститутки. Попытался было сунуться вперед, чтобы сказать что-то Тилли Хендерсон, но судебный пристав отпихнул его, уперев в грудь кончик дубинки.
— Порядок в зале суда!
— Можно сказать, ваша честь?
— Нет. Садитесь. Немедленно.
Содерберг услыхал, как скрипнули его зубы.
— Тилли, я навещу тебя позже, ладно?
— Сядьте. А не то…
Сутенер развернулся в просвете между рядами скамей и упер взгляд в Содерберга. Зрачки слепяще-голубых глаз сужены. Содерберг вдруг почувствовал себя раскрытым, разоблаченным, незащищенным. Над залом опустилась пелена зловещей тишины.
— Сядьте! Иначе я приму меры.
Сутенер опустил голову и попятился. Содерберг коротко выдохнул с облегчением, чуть повернулся в кресле. Поднял к глазам список дел, прикрыл микрофон ладонью и кивнул, подзывая пристава.
— Хватит с меня, — прошептал он. — Давайте сюда канатоходца.
Взгляд Содерберга скользнул по фигуре Тилли Хендерсон, которую выводили из зала суда в дверь справа от него. Она шла с низко опущенной головой, но в походке по-прежнему была заметна давно приобретенная упругость. Словно она была уже на свободе, уже спешила занять опустевшее место на панели. С обеих сторон ее поддерживали приставы. Пиджак на плечах смят и грязен. Рукава слишком длинны. Похоже, в нем могли бы поместиться две таких, как она. Несмотря на отсутствующее, какое-то уязвимое выражение на лице, в нем по-прежнему сохранялось нечто чувственное. Темные глаза. Брови выщипаны в ниточку. В ней был блеск, искра. Казалось, он видит ее впервые — вверх ногами, как картинка на сетчатке глаза, которую затем переворачивает мозг. Что-то хрупкое, точеное в лице. Вытянутый нос, который, по-видимому, был несколько раз сломан. Разлет ноздрей.
У двери проститутка повернулась и попыталась оглянуться через плечо, но пристав перекрыл обзор.
Одними губами она что-то сказала дочери и сутенеру, слова потерялись в общем гуле, и она коротко выдохнула, словно пускаясь в долгое путешествие. На долю секунды лицо женщины показалось Содербергу почти прекрасным, но затем она отвернулась, пошла дальше, дверь закрыли, и проститутка полностью растворилась в собственной безвестности.
— Канатоходца сюда, — сказал он секретарю. — Быстро.
Сентаво
Оно, по крайней мере, останется навсегда. Утро четверга. Моя квартира на первом этаже. В дощатом доме, обшитом вагонкой. На улице, где повсюду такие дома. В окне, на фоне голубого неба, мельтешение темных точек. Кто бы мог подумать, в Бронксе живут какие-то птицы. Лето в разгаре, так что Элиане и Хакобо не нужно собираться в школу. Впрочем, они уже проснулись: до меня доносится выкрученный погромче звук телевизора. Наш допотопный ящик навечно застрял на одном канале и показывает единственную программу — «Улицу Сезам». Я поворачиваюсь под покрывалом к Корригану. Он впервые остался ночевать. Мы не планировали этого заранее, просто так получилось. Шевелится во сне. У него сухие губы. Белые простыни шевелятся вместе с ним. Мужская щетина похожа на карту атмосферных потоков: россыпь света и тени, снежный буран седины на подбородке, темная впадина под нижней губой. Я поражена тем, как эта утренняя щетина изменила его, как она выросла за такое короткое время, даже вкрапления седины — там, где прошлым вечером их не было вовсе.
У любви есть особенность — мы оживаем в телах, которые нам не принадлежат.
Корриган уснул в рубашке, успев выпростать из рукава только одну руку. В спешке мы даже не успели толком раздеться. Все прощено. Я приподнимаю вторую его руку, расстегиваю деревянные пуговицы, одну за другой. Когда те выскальзывают из петель, стаскиваю рубашку с его руки. Под загорелой шеей у него белая кожа, цвета свеженарезанного яблока. Целую в плечо. Цепочка на шее оставила светлый след, но не крестик, спрятанный под рубашкой; Корриган словно носит ожерелье из белой кожи, которое обрывается, не успев сомкнуться на груди. Синяки до сих пор еще видны, заболевание крови.
Он приоткрывает глаза и принимается часто моргать, стонет то ли от боли, то ли от благоговения. Высовывает ногу из-под простыни, оглядывает комнату.
— Ого, — говорит Корриган. — Уже утро?
— Да, утро.
— Как туда попали мои брюки?
— Вчера ты выпил слишком много вина.