Он снимал квартирку с холодной водой на Сент-Маркс-плейс. Как-то ночью протянул простую веревку от окна своей спальни к пожарной лестнице у окна жившей напротив японки; та зажгла для него свечи. Он провел у нее восемь часов, а выбравшись на уже обвисшую, ставшую опасной веревку, обнаружил, что какие-то дети успели забросить на нее связанные шнурками ботинки — странный городской обычай. Добравшись до своего подоконника, он сразу понял, что в квартире похозяйничали воры. Обнесли вчистую. Забрали даже одежду. И все деньги из карманов брюк. Японка тоже исчезла: обернувшись, он не увидел свечей. Первая кража в его жизни.
Таков был встретивший его город: что тут скажешь, и на его хитрый болт нашлась хитрая гайка.
Время от времени его приглашали выступить на частных вечеринках. Деньги ему были нужны. Предстояли серьезные расходы, а все сбережения украдены. Один только канат обойдется в тысячу долларов. Кроме того, следовало купить катушки, фальшивые документы и шест для балансирования, разработать сложные маневры, чтобы незаметно поднять все это на крышу. Он был готов на все ради сбора нужной суммы, но вечеринки заставили напрячься. Ему платили как фокуснику, но всем устроителям он сообщал, что не сможет гарантировать выступление. Они должны были заплатить, но он мог провести весь вечер за столом, не трогаясь с места. Эффект неизвестности работал лучше не придумаешь. Приглашения так и сыпались. Он купил себе смокинг, галстук-бабочку и камербанд.
Гостям он представлялся бельгийским торговцем оружием, экспертом-оценщиком аукционного дома «Сотбис» или жокеем, участвовавшим в кентуккском дерби. Он чувствовал себя вполне уютно в каждой из этих ролей, однако самим собой становился, только ступив на натянутую проволоку. Он мог выудить длинный побег спаржи из салфетки сидящего рядом гостя. Он мог найти винную пробку за ухом хозяина дома, вытянуть бесконечный платок из чьего-то нагрудного кармана. Прямо во время десерта он мог подбросить над столом вилку и поймать ее на нос. Или далеко откинуться на своем стуле, раскачиваться на одной ножке и делать вид, будто он настолько пьян, что обрел нирвану, которая не позволит упасть. Гости вечеринок замирали в восторге. По столам пробегал шепоток. Женщины подходили к нему, выставляя вперед разрезы декольте. Мужчины втихаря брали его за коленку. Он уходил, выпрыгнув в окно, удалившись через черный ход или под видом официанта, с подносом нетронутых закусок над головой.
В самом начале вечеринки, устроенной в доме 1040 на Пятой авеню, он объявил, что перед уходом назовет точную дату рождения всех присутствующих мужчин. Гости были заинтригованы. Дама в сверкающей тиаре буквально прижалась к нему: Отчего бы не назвать и даты рождения женщин?Он отпрянул: Потому что возраст дам выдавать невежливо.Так ему удалось очаровать половину своей публики. Больше он не произнес ни единого слова. Ну, давай,смеялись гости, расскажи нам, когда мы родились.Он пристально разглядывал их, пересаживался с одного стула на другой, внимательно изучал каждого, даже пробегал кончиками пальцев по линии их волос. Хмурился и качал головой, будто в замешательстве. Когда внесли мороженое, он устало забрался на стол, указал на каждого гостя пальцем и перечислил даты их рождения — за единственным исключением. 29 января 1947 года. 16 ноября 1898 года. 7 июля 1903 года. 15 марта 1937 года. 5 сентября 1940 года. 2 июля 1935 года.
Женщины зааплодировали, мужчины оцепенели.
Единственный гость, на которого он не указал, довольно откинулся на спинку стула: А как же я?Канатоходец небрежно махнул рукой: Никому не интересно, когда вы родились.
Публика все еще смеялась, когда он стал обходить сидящих за столом женщин, по очереди извлекая водительские удостоверения их мужей из сумочек, из обеденных салфеток, из-под тарелок, а у одной даже из ложбинки между грудей. На каждом удостоверении — точная дата рождения. Единственный гость, чья дата не была названа, смеясь, объявил остальным, что не привык носить с собой бумажник, поэтому день его рождения так и останется тайной. Молчание. Канатоходец спустился со стола, подтянул шарф на шее и, отвесив поклон в дверях гостиной, помахал ему рукой: 28 февраля 1935 года.
Гость залился краской, все остальные дружно захлопали, а жена обманутого незаметно подмигнула канатоходцу, когда тот бочком выскальзывал за дверь.
* * *
Было во всем этом немало самоуверенности, он знал, но на канате самоуверенность равнялась выживанию. Только на высоте он мог полностью раствориться, утратить себя самого. Порой он думал о себе как о человеке, желавшем возненавидеть себя. Отделаться от стопы. От пальца. От голени. Отыскать точку неподвижности. Многое здесь имело отношение к старому дару забвения. Ему удалось стать анонимом, заставить тело впитать личность без остатка. Но хотелось ему и сплетения реальностей — чтобы сознание пребывало там, где телу было легко.
Будто соитие с ветром. Обдувавшие его потоки все усложняли, они подталкивали, обтекали с двух сторон и, сомкнувшись, мчались дальше. Да и сама проволока причиняла постоянную, непрерывную боль: режущая кромка металла, вес шеста, сухость в горле, пульсация в запястьях, — но радость перевешивала боль, она ослабляла ее, и та переставала иметь значение, То же и с дыханием. Чтобы канат дышал, а сам он обратился в ничто. Чувство абсолютной потери. Каждого нерва. Каждого волоска. И, оказавшись меж двумя башнями, он добился своего. Логические связи полопались. Настал миг, когда остановилось само время. Тело предугадывало порывы ветра заранее, за долгие годы.
Он был весь в движении, когда подлетел полицейский вертолет. Еще одно насекомое, зависшее в воздухе, оно ничуть его не расстроило. Оба вертолета щелкали, как суставы. Он был вполне уверен, что копы не совершат глупость, попытавшись подлететь ближе. Его поразило, что звук полицейских сирен оказался способен поглотить все прочие шумы; он словно ввинчивался в воздух, воронкой устремляясь ввысь. На крыше собрались десятки копов, они что-то кричали ему, носились взад-вперед. Один из них, без фуражки, свесился из-за колонны на Южной башне, всем телом подался вперед, перетянутый синими ремнями страховки, обзывал его ублюдком, орал, чтобы ебаный ублюдок немедленно сошел со своей, едрить ее, веревки, сию, мать его, секунду, а то он отправит едрицкий вертолет забрать его с ублюдочного каната, слышишь, ты, ублюдок, сию же, бля, секунду! — и канатоходец подумал: «Какой странный язык!» Улыбаясь, он развернулся к другой башне, и там тоже ждали копы, эти вели себя потише, они говорили по рации, и он был уверен, что слышит, как рации щелкают, и вовсе не хотел испытывать терпение полицейских, но вернуться не спешил: такого шанса может больше не представиться.
Крики, вой сирен, глухие городские звуки. Он позволил всем им слиться, затихнуть, обратиться в белый шум. Потянулся к прежней тишине и обрел ее. Он просто стоял, точно посредине каната, в сотне футов от каждой из башен, глаза закрыты, тело неподвижно, проволока не существует. Он открыл рот, и город с готовностью наполнил легкие.
Кто-то кричал в мегафон: «Мы отправляем вертолет, сейчас подлетит вертолет! Слезай оттуда!»
Канатоходец улыбался.
«Немедленно сойти с каната!»
Он задумался, не в этом ли заключено таинство смерти: шум окружающего мира и миг высвобождения из него.
Он понял вдруг, что спланировал только первый шаг и ни разу даже не думал о последнем. Выступление следовало завершить изящным росчерком. Он обернулся к мегафону и немного подождал. Кивнул, точно соглашаясь. Да, он возвращается. Поднял ногу. Темный силуэт тела прекрасно виден стоящим внизу. Ногу повыше, добавим драматизма. Теперь ставим стопу поперек каната. Утиная походка. Вторую ногу, потом опять первую и так дальше, пока поступь не сделалась автоматической, и тогда он побежал — быстро, как никогда еще не бегал по канату, — опираясь на пятку, отвернув пальцы в сторону, шест в вытянутых вперед руках, с середины проволоки к краю.