На такой долгий срок меня еще не сажали. Делать нечего, вот и лезет в голову всякое. В основном про то, какая я все-таки растяпа. И еще про то, куда бы веревку прицепить.
* * *
Когда мне рассказали, что случилось с моей Джаззлин, я лишь стояла и билась головой о решетку, будто птичка в клетке. Меня выпустили на похороны, а потом опять посадили под замок. Деток туда не привели. Я всех спрашивала, где теперь девочки, и мне говорили: Не беспокойся о детях, за ними присматривают.
* * *
Мне все снится тот номер в «Шери-Нидерланд». Чем меня так зацепил тот мужик, ума не приложу. Он был мне даже не клиент, а любовник, и лысина не помеха.
На Ближнем Востоке мужики знали толк в уличных женщинах. Они их баловали, покупали им подарки, заворачивали их в простыни и повсюду с ними гуляли. Тот мужик попросил меня встать у окна, чтобы получился силуэт. Специально, чтобы свет падал. Я слышала, как он ахает. А я всего только и делала, что стояла. В жизни мне не бывало так хорошо: он просто смотрел на меня, весь в восторге. Настоящие мужчины так и делают — они ценят то, что видят. Причем он не играл с собой, ничего такого, просто сидел в кресле и смотрел на меня, едва дыша. Сказал, что я свожу его с ума, что он все бы отдал, только б остаться там навечно. Я, конечно, ляпнула в ответ какую-то шуточку, но на самом деле думала про то же самое. Так маялась потом, что сморозила гадость. Сквозь землю хотела провалиться.
Он напрягся на секунду-другую, но потом вздохнул. Сказал мне что-то такое про пустыню в Сирии и про то, что лимонные деревья похожи на яркие цветные вспышки.
И совершенно внезапно — вот прямо там, у окна с видом на Сентрал-парк, — я так захотела увидеть свою дочку, как еще ничего в жизни не хотела. Тогда Джаззлин было лет восемь или девять. Мне просто позарез захотелось обнять ее. Шлюхи тоже любят, любви в них не меньше, чем во всех прочих, никак не меньше.
Парк потемнел. На улице зажглись фонари, хотя неразбитых оставалось всего ничего. Они осветили деревья.
— Прочитай мне стихотворение о базаре, — попросил мой мужик.
В том стихе один человек покупает себе на базаре ковер, прямо идеальный ковер, ни ниточки мимо, и тогда на него обрушиваются всякие напасти и прочее дерьмо. Мне пришлось включить свет, чтобы читать, и это испортило всю атмосферу, я сразу поняла. И он говорит:
— Тогда просто расскажи мне что-нибудь.
А мне ничего в голову не лезло, кроме одной истории, которую я слышала от клиента за пару недель до того. И вот стою я там с занавесками в руках и рассказываю:
— Одна пожилая пара бродила как-то у отеля «Плаза». Дело было вечером. Они шли себе, держась за руки. И уже собирались войти в парк, когда коп свистнул в свой свисток и остановил их. Коп говорит: «Туда сейчас нельзя, скоро совсем стемнеет, гулять по парку в эти часы слишком опасно, вас там ограбят». А старики ему в ответ: «Но нам очень нужно туда попасть, побродить по парку, сегодня наша годовщина, мы познакомились здесь ровно сорок лет назад». Коп прямо удивился: «Да вы спятили. По Сентрал-парку уж давно никто не гуляет». Но пожилая парочка все равно направилась в парк. Им страсть хотелось походить теми самыми дорожками, что и сорок лет назад, обойти вокруг пруда. Чтобы вспомнить. В общем, они и пошли себе прямо в темноту, рука об руку. И знаешь, что дальше? Тот коп, он тихонько пошел за ними, в двадцати шагах, прямо вокруг пруда и по всем дорожкам, просто убедиться, что этих двоих никто не напугает, разве не чудо?
Такая вот история. Стою себе не шевелясь. Занавески в руках аж намокли. Я почти слышала, как улыбается мой ближневосточный мужик.
— Расскажи еще раз, — говорит он.
Я встала чуть поближе к окну, где свет падал как по заказу. И все рассказала опять, только с новыми подробностями, про звук их шагов и все такое.
* * *
Эту историю я даже Джаззлин не рассказывала. Собиралась, да так и не собралась. Все выжидала верный момент. Когда я уходила, мужик вручил мне книжку стихов Руми. Я сунула ее в сумочку, решила, не бог весть что за ценность, но со временем книжка наползла на меня, как свет от тех фонарей.
Он очень мне нравился, мой маленький, лысый, коричневый мужичок. Я ходила в «Шери-Нидерланд» поглядеть, живет ли он там, но управляющий отеля выставил меня пинками. У него в руках была папка для бумаг. Он тыкал ею в меня, словно корову погонял. И все повторял: «Вон, вон, вон!»
Я только и делала, что читала Руми. Мне нравились его стихи, потому что в них много деталей. У него хорошо подобраны слова. Я начала плести своим клиентам всякие небылицы. Говорила, что обожаю эти стихи из-за отца, который изучал персидскую поэзию. А порой говорила, это был мой муж.
Не было у меня ни отца, ни мужа. В любом случае, не припомню, чтобы были. Я не скулю, не жалуюсь. Факт есть факт.
* * *
Я растяпа, которая осталась без дочери.
* * *
Джаззлин однажды спросила у меня про папу. Своего настоящего папу — не про того папу, который «папик». Ей и было-то восемь лет. Мы с ней по телефону говорили. Междугородный звонок из Нью-Йорка в Кливленд. Мне это ничего не стоило, у нас все девушки знали способ получить обратно свою монетку. Научили солдатики, которые возвращались тогда из Вьетнама с овсянкой в черепушках.
Мне очень нравился ряд телефонных будок на Сорок четвертой улице. Когда мне делалось скучно, я звонила в ближайший автомат и бежала снимать трубку. Брала ее и разговаривала сама с собой. Развлекалась как могла. Привет, Тилли, как ты там поживаешь, детка? Неплохо, Тилли, а ты как? Шевелюсь помаленьку, Тилли, а как там у тебя с погодой, девочка? Дождик идет, Тилли-о. Что за черт, здесь тоже льет как из ведра, Тилли, вот это совпадение!
* * *
Я как раз стояла у телефона рядом с аптекой на углу Пятидесятой и Лекс, когда Джаззлин меня и спрашивает: «А кто мой настоящий папочка?» Я ей говорю, что папа был отличным парнем, но однажды вышел за сигаретами и назад не вернулся. На эти вопросы так принято отвечать. Все так отвечают, уж и не знаю отчего, — видать, все мудилы, которые не желают видеть собственных детей, заядлые курильщики.
Больше она про него не спрашивала. Ни разочка. Мне самой, бывало, приходило на ум: что-то он долго ходит за своими сигаретами, кем бы этот козел ни был. Может, так и болтается у прилавка, мой Пабло, ждет сдачу.
* * *
Я вернулась в Кливленд, чтобы забрать Джаззлин. Шестьдесят четвертый или шестьдесят пятый год, какой-то из этих, и ей было то ли восемь, то ли девять лет. Она ждала меня на крыльце. На ней была маленькая курточка с капюшоном, и она сидела на ступеньках с надутыми губками, а потом подняла голову и увидела меня. Клянусь, это было до жути похоже на фейерверк. «Тилли!» — крикнула моя дочь. Она никогда не звала меня «мамой». Спрыгнула с крыльца. В жизни никто не обнимал меня крепче, чем она в тот день. Никто. Чуть не задушила. Уселась я рядышком с ней и разрыдалась. Говорю: «Погоди, вот увидишь Нью-Йорк, Джаз, тогда и восторгайся».
Моя собственная мама стояла в кухне и сверлила меня свирепым змеиным взглядом. Я протянула ей конверт, а в нем две тысячи долларов. Мать тут же растаяла: «Ох, милая, я так и знала, что ты выбьешься в люди, прямо сердцем чувствовала!»
Мы собирались попутешествовать по стране, я и Джаззлин, но в итоге сели на тощую собаку и прикатили в Нью-Йорк прямо из Кливленда. В автобусе дочка только и делала, что спала на моем плече с пальцем во рту. Где это видано, самой девять лет, а она палец сосет. Потом, уже в Бронксе, я услыхала, что это у нее такой прикол, в числе прочих: нравилось ей сосать собственный палец, пока она развлекается с клиентом. Меня чуть наизнанку не вывернуло. Ну растяпа я, и все тут. Только это имеет значение.
Тилли Растяпа Хендерсон. Вылитая я, только без бантиков.