А к концу съемок Мережко на худсовете «Ленфильма» отказывался от своей фамилии в титрах. Со мной половина студии разговаривала через губу. А до этого ко мне относились тепло и уважительно.
«Актриса прошлых лет». Каких лет? Прошлых. Но каких? Тридцатых, сороковых? Или прошлого века? Об этом спрашивали артисты массовки. В группе объявили конкурс – кто придумает название картины? Я безвольно уступила просьбе Бутурлина назвать картину «Аплодисменты, аплодисменты». В то время я как раз дописывала книгу под этим названием. Мне было все равно. Лишь бы вылезти из картины живой. Лишь бы вылезти!..
К концу съемок я иногда плелась в гостиницу пешком. Можно долго идти по Кировскому мосту. Внизу Нева. Тихо-тихо. Я одна. Только редкие такси. Стою на мосту и долго-долго смотрю на суровую воду. И никаких желаний или каких-нибудь виртуозных придумок! Придумки, отпустите меня! Всю жизнь я у вас в рабстве. Больше не хочу! Хочу спать, спать, спать. А спать не могу. Все проверчиваю, все переигрываю, все перемалываю. То так, то сяк. Уже и светает, а его, желанного сна, все нет и нет.
Меня стала преследовать мысль о том, что я уже никогда не засну. Снотворное действует первые полтора часа, но сквозь сладкую дрему я слышу голоса, вижу груду костюмов, бутерброды с чаем в термосе и сценарий, черканый-перечерканый. Бежать, бежать, бежать из картины. Быстренько, тяп-ляп – и привет! Да? Ха-ха! И я, как безнадежный параноик, еще глубже и глубже влезала в роль. А может быть, нужно было довести до конца свое видение? Не знаю. Ничего не знаю. Знаю теперь, что худшее в жизни – потеря здоровья. Остальное не имеет значения. Я всегда сильна задним умом. Он у меня в порядке.
И, конечно, я загремела в больницу. Внутри что-то здорово разладилось. Поем – больно. Не ем – легче. Значит, не язва. Слава богу. Поразительно, что фактор здоровья резко дал о себе знать именно к концу картины, к озвучанию. Я все выжидала, что слабость и боли пройдут, но они только усиливались. «Ну, наконец-то!» – прошипела судьба и с наслаждением щелкнула меня по носу. «Дорогая, пошла вон!» Вызов брошен. И, съежившись от такой моей наглости, она, голубушка, попятилась. Я стала выздоравливать. То-то же.
Но с того 1984 года, с тех «Аплодисментов», я на всю оставшуюся жизнь поклялась себе всегда делать только свое актерское дело. Как точно определил Шура Ширвиндт – играть «свой отсек». А значит, что? Видишь промашки – отвернись, не заметь, молчи. И нервы сбережешь. И отношений не испортишь. И всем хорошо. И всем приятно.
В титрах все фамилии остались. Но когда Мережко по телевидению рассказывал о своем творчестве, «Аплодисменты» он не называл. Ну что ж, так мне и надо. Урок. Хороший урок.
Но вот же парадокс. За рубежом картина имела настоящий большой успех. Купили ее очень многие страны. Несколько фестивалей, тогда еще советских фильмов, открывались «Аплодисментами». Были непростые интересные пресс-конференции. Почему мы не знаем эту актрису? Почему-почему? Да потому, что мы жили в отдельно взятой стране. А у нас все свое. Отдельное. Не как у всех.
Режиссер жаловался, что я ему мешала работать. Он прав. Люся, молчи.
А что спасало? Дом! Я знала, что вот доберусь до номера, и тут же, еще с порога, телефон – звонок из дома. Дом! Домой! Как много сказано, спето и написано о родном доме. И все равно – у каждого свой дом. У меня свой. Он особый. С самого детства.
«Усе у кучичке, уся тройка, и дочурочка моя дорогенькая, и мама дочурки, и главный папусик, Марк Гаврилович Гурченко».
Разве я могу забыть эти слова, эту интонацию, эти сильные руки, эту улыбку, доброту и такую веру в свою дочурку? Ах, да что теперь…
Что такое семья, я знаю с детства. И никогда не меняла и не перестраивала своего сознания и понимания семьи.
Ушел папа. И чтобы я совсем не тронулась, Бог послал, в чем я была абсолютно уверена, милого и доброго человека. И с того памятного 1973 года он был всегда рядом, он понимал, умел выслушать и поддержать. А это главное. Без этой поддержки, тепла и внимания любой женщине, а актрисе тем паче, – эх как несладко! Сейчас поговорили. Завтра Костя приедет. Вот и спускается на меня желанный сладкий сон. Ах, как хорошо!
Последние мои мысли о доме. Как я хочу домой, в семью. Но я еще не знаю, что мой сон и моя семья вскоре рассыплются в прах. А пока спи, Люся. Спи пока… Всему свое время.
«Береги нервы, дочурка. Типерь они тибе вокурат нужны позарез».
Наступил 1985 год. Год тотальных изменений и перемен.
Глава третья
«Золотой орел»
Перестройка! Перестройка! Перестройка! Ура! А что это такое? А бог его знает. Главное, что все будет по-новому. Все? Все! Вот здорово! Вот интересно! Вот жизнь! Она будет как во всех цивилизованных странах. Смотрите, наш вождь говорит без бумажки. Говорит четко и быстро. И так говорить может и час, и два. Да сколько надо. Не чудо ли? «Начни с себя» – вот лозунг. И все стали перестраиваться.
Все мне в этой новой жизни импонировало. Моя душа наполнилась новыми чувствами, мыслями, образами. Меня охватил необыкновенный порыв жизни. Жизни, которая бурлила и клокотала, несмотря ни на какие злосчастные миги и моменты. Несмотря на подкрадывающийся возраст. Жизни, похожей на лихорадку. Жизни переменчивой и изменчивой, как поведение капризной строптивой красавицы. Я дожила, дожила! Дыши, смотри, ходи, ничего не пропускай.
Вон, смотри, Борис Ельцин идет по коридору обувной фабрики. Его сопровождает счастливая директор. Вот он берет детскую кроссовку, мнет ее своими ручищами: «Ну, и это, вы говорите, лучше, чем «Adidas»?» Бросил тапку и пошел, оставив директоршу, годами привыкшую верить, что «советское – значит, лучшее», в полнейшем недоумении. Ой, что делать, как жить, – говорило ее лицо. Фантастическая метаморфоза за одну минуту. «Да, товарищи, эта перестройка посложнее, а может быть, и пострашнее, чем революция семнадцатого». Какой красивый, роскошный человек. Богатырь. Царь. Но куда руку поднял? Ого, размах! Революцию побоку? Э, голубчик, сидеть тебе в Бутырке, не сегодня, так завтра. Прошло завтра. Прошло послезавтра. Неужели же правда у нас демократия и свобода?
А на Ленинском, а на проспекте Мира стоят фуры с овощами и фруктами. Все свежайшее, прямо из Грузии, Украины, Армении, Азербайджана. Кончились очереди. Все стоит совсем недорого. Слава богу. О Нем, о Боге, тоже вспомнили. Только еще вчера одному очень талантливому режиссеру предлагали вступить в партию – это весомо, солидно. За рубеж – пожалуйста. И любую картину легко можно будет запустить. «Что вы, я не могу. Я же верующий». – «Да вы что? Какой ужас! Пожалуйста, никому не говорите о нашем разговоре».
А теперь вчера партийный стоит со свечкой в церкви. И лицо просветлевшее, обновленное, как будто никогда и не было партии, единой и нерушимой. Кооперативы, приватизация, налоги, забастовки, многопартийность, курс доллара – все как у людей. А выборы? Выбирай, кого хош, фамилий много. Задавай любой вопрос, да ради бога. Давайте, давайте вопросики, вопросики.
Как будто пружина прошлого грандиозного организма, заведенная до определенного предела тиканья, вдруг растикалась, разболталась и выдохлась. А пятый съезд, первый перестроечный съезд, работников кино? Какие речи! Какие смелые, рисковые мысли! Все это существовало, копилось и только ждало революционного момента. Впервые вовсю зазвучало местоимение «я». «Я говорю», «Я уверен», «Я утверждаю». От непривычки аж в висках стучало. Уничтожали, предавали анафеме вчерашние таланты. А я сижу и слышу голос Сергея Мартинсона из фильма «Антон Иванович сердится». Там он играет роль композитора-новатора. «Что? Бах? К черту! Моцарта и Бетховена туда же, туда же. На помойку, на помойку». Многих отправили на помойку. Никита Михалков был как «один в поле воин». Сумел защитить известные имена. А главное, сумел быть верным. В той жаркой обстановке это был подвиг.
Что ж? Буду жить по-новому, по-другому, не отрываясь и не предавая лучшее во вчерашнем. Где-то в этом направлении бродила моя позиция.