Элла возвращает ему стихи. Одичавший старик берет связку листов и снова запирает в ящик.
— Ты никогда не думал их напечатать?
— Разумеется, нет. Зачем?
— Я просто поинтересовалась.
— Конечно, ты другая. Ты пишешь для того, чтобы это напечатали. Что ж, полагаю, многие так делают.
— Ты так мне никогда и не сказал — тебе понравился мой роман? Ты его читал?
— Понравился? Он хорошо написан, и всякое такое. Но тот странноватый парень, он с какой стати хотел убить себя?
— С людьми это бывает.
— Что? Да, в тот или иной момент все этого хотят. Но для чего писать об этом?
— Может, ты и прав.
— Я не говорю, что я считаю себя правым. Это — что я чувствую. В этом — разница между нами и вами.
— В чем, в умерщвлении себя?
— Нет. Вы хотите столь многого. Счастья. Все в таком духе. Счастье! Не припомню, чтоб я когда-то о нем думал. А вы — похоже, вы считаете, что все вам что-то должны. Это из-за коммунистов.
— Что? — говорит Элла, в изумлении и вздрагивая от неожиданности.
— Да, вы, вы все красные.
— Но я не коммунистка. Ты путаешь меня с моей подругой Джулией. Но даже и она уже не коммунистка.
— И все равно. Они свое дело сделали. Вы все считаете, что вы все можете.
— Что ж, я думаю, ты прав — где-то в подсознании таких как «мы» сидит уверенность, что все возможно. А вы, похоже, довольствовались очень малым.
— Довольствовались? Довольствовались! Что это еще за слово?
— Я хочу сказать, что хорошо ли это или плохо, но мы готовы экспериментировать с собой, готовы попытаться измениться и стать другими. Вы же просто подчинялись.
Старик сидит напротив с разгоряченным, возмущенным видом.
— Этот олух из твоей книги, он больше ни о чем не думал, только как бы себя убить.
— Может быть, потому что ему действительно были должны, всем это должны, а он этого не получил.
— Может быть? Может быть, говоришь ты? Ты это написала, так что ты это должна знать.
— Может быть, в следующий раз я попытаюсь написать об этом — о людях, которые осознанно пытаются стать чем-то другим, пытаются взломать исходно заданные формы.
— Та говоришь, как будто личность — это личность. Человек таков, каков он есть. Он не может стать чем-нибудь другим. Это невозможно изменить.
— Что ж, тогда, я полагаю, в этом-то и состоит различие. Потому что я верю, что это можно изменить.
— Тогда я не разделяю твоих взглядов. И не хочу. И так-то тяжело справляться с тем, кто ты есть, не надо усложнять все еще больше.
После этой беседы с отцом мысли Эллы принимают новый оборот.
Теперь, пытаясь разглядеть очертания нового романа и вновь и вновь не находя ничего, кроме историй поражения, смерти, проявления иронии, она сознательно все это отклоняет. Она пытается усилиями воли породить истории о счастье, или — о простой жизни. Но это ей не удается.
Позже Элла ловит себя на мыслях вот какого рода: «Я должна принять сюжеты о познании себя, за которыми скрывается несчастье или, по меньшей мере, сухость. Но я могу обратить это в победу. Мужчина и женщина — да. Их чувства — на исходе. Оба раскалываются на куски из-за умышленных попыток превзойти свои пределы. И из хаоса — рождение новой силы».
Элла смотрит в себя, как в темный пруд, чтобы в своем воображении увидеть этот роман; но ей не удается пойти дальше набора сухих фраз в сознании. Она ждет, она ждет терпеливо, когда же образы обретут форму, когда же они — оживут.
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ
Примерно около полутора лет в синей тетради делались короткие записи, отличающиеся по стилю не только от предыдущих записей в ней самой, но и от всего остального в других тетрадях. Этот раздел начинался так:
17 октября, 1954
Анна Фримен, родилась 10 ноября 1922 года, дочь полковника Фрэнка Фримена и Мэй Фортескью; жила на Бейкер-стрит, 23; окончила классическую школу для девочек в Хемпстеде; провела шесть лет в Центральной Африке — с 1939-го по 1945-й; вышла замуж за Макса Вулфа в 1945 году; имеет дочь, родившуюся в 1946 году; развелась с Максом Вулфом в 1947 году; вступила в Коммунистическую партию в 1950 году, вышла из нее в 1954-м.
Записи делались ежедневно, они состояли из коротких констатаций фактов: «Встала рано. Читала то-то и то-то. Видела то-то и то-то. Дженет болеет. Дженет здорова. Молли предложили роль, которая ей нравится/не нравится, и так далее». После какой-то записи, сделанной в марте 1956 года, поперек страницы была проведена жирная черная черта, помечающая окончание периода маленьких аккуратных записей. И все последние полтора года были вычеркнуты, каждая страница была крестообразно перечеркнута черными жирными линиями. Теперь Анна начала писать другим почерком: вместо ясных маленьких буковок, которыми делались ежедневные записи, пошел сплошной текст, стремительным потоком изливающийся на страницы и временами делающийся неразборчивым из-за той скорости, с которой она писала.
Итак, и здесь я потерпела неудачу. Синяя тетрадь, которая, по моим ожиданиям, должна была стать самой правдивой из всех тетрадей, оказалась хуже любой из них. Я ожидала, что сжатое изложение фактов при их прочтении будет складываться в некий рисунок, но такого рода записи так же фальшивы, как и отчет о происходившем 15 сентября 1954 года, который я теперь читаю в большом смущении потому, что он чрезмерно эмоционален и потому, что я делала допущение, что, если я напишу «в девять тридцать я сходила в туалет по большому, а в два по маленькому, а в четыре я вспотела», это будет более реалистично, чем если я просто напишу о чем я думала. И все равно, я по-прежнему не понимаю почему. Потому что, хотя в нашей жизни такие вещи, как поход в туалет или смена тампона во время месячных, делаются на почти бессознательном уровне, я, однако, могу до мельчайших подробностей припомнить некий день, с которого прошло уже два года, потому что я помню, что у Молли на юбке было кровавое пятно, и мне пришлось сказать ей, чтобы она сходила наверх и переоделась до того, как ее сын вернется домой.
И разумеется, это вовсе не проблема литературы; это то же самое, что и «опыт», полученный со Сладкой Мамочкой. Я помню, как я ей сказала, что бóльшую часть того времени, которое мы с ней проводим вместе, ее задача сводится к тому, чтобы заставить меня осознавать, или — заставить меня занимать свое внимание теми физическими фактами, которые мы на протяжении всего нашего детства старательно учимся не замечать, чтобы быть вообще в состоянии жить. И тогда она ответила так, как и следовало ожидать: то, чему я «училась» в детстве, было неправильно, в противном случае мне не надо было бы три раза в неделю садиться напротив нее и просить о помощи. На что я сказала, уверенная, что не получу ответа, или, по крайней мере, не получу его на том уровне, на котором хотела бы, поскольку знаю, что то, что я говорю, Сладкая Мамочка относит к «умствованиям», с которыми она и связывает мои эмоциональные проблемы:
— Мне кажется, что, когда человек подвергается психоанализу, по своей сути этот процесс сводится к тому, что его насильственно возвращают на стадию инфантилизма, а потом спасают от этого за счет кристаллизации знаний человека в формы некоего интеллектуального примитивизма — человека силой возвращают в миф, в фольклор и во все то, что относится к диким или примитивным стадиям развития человеческого общества. Потому что, если я говорю вам: в этом сне я распознаю такой-то и такой-то миф; или — в связанных с отцом переживаниях я узнаю такую-то сказку; или — по общей атмосфере эти воспоминания похожи на английские баллады, — тогда вы улыбаетесь, вы удовлетворены. Поскольку, с вашей точки зрения, я уже преодолела детскую стадию, я ее преобразовала и сберегла ее, воплотив в миф. Но на самом деле я, или — вы, мы заняты лишь тем, что вылавливаем какие-то детские воспоминания человека и смешиваем их с искусством или с представлениями, относящимися к детству человечества.