— Да, я заметила, он выглядит озабоченным.
— Вот-вот. — Выжидательная пауза, на которую Сара не реагирует. Первой не выдержала Элизабет. — Печень пошаливает. Во всяком случае, я так это интерпретировала. — Последовал смешок с предупреждающей интонацией «Держись подальше!» и бодрое щебетание, отсекающее всякие продолжения: — Завтра увидимся, дорогая Сара. Мне самой не терпится. Сад очень хорош для августа. — Конец беседы.
Женщина определенного возраста стоит перед зеркалом голая, подробно себя изучает. Сколько лет уже изучает… двадцать? Тридцать? Двинула вперед левое плечико — вовсе не плохое плечо, дай бог каждой… И зад… Отличный зад! Можно, скажем, сравнить с задницей Венеры Рокби. Вряд ли найдется на свете задница женщины или девушки, которую достаточно продвинутый образованный любовник, распаленный страстью и ослепленный, не сравнивал бы с нижними полусферами этой самой Венеры Веласкеса. Зеркало, однако, узковато, зад обозревается с трудом. Грудь? Не у каждой молодой такая. И на кой же она предмет, эта грудь? Будь у тебя грудь хоть Афродиты (как минимум одна женщина могла такой похвастаться), однако при виде ее в голову приходят мысли отнюдь не о вскармливании младенцев, но теперь на твоей груди разве что внуков пристраивать. Все же самое время для груди — материнство. Теперь ноги. Что ж, не такие уж плохие ноги… особенно если забыть о том, какими они были когда-то. В общем, тело более или менее удержало форму. Особенно неплохо, если не двигаться. Чуть шевельнешься — и начинают выступать старческие сеточки, дряблость, обвислость. А главное — чтобы не было рядом другого тела, молодого, пусть даже и уродливого, чтобы не с чем было сравнивать. Чтобы не бросалась в глаза необратимость, против которой никакое «Все там будем!» не поможет, никакие философические экскурсы в тленность бытия. Жила она, жила, и вот — как будто глубинные внутренние напряжения взорвали материк и вышвырнули на поверхность, смешали четко разделенные ранее наслоения, дюжины страт, горы красной, зеленой, синей, желтой глины, скал, песчаной смеси; аморфной, кристаллической, жидкой, вязкой, твердой, разной степени нежности и грубости…
Плоть рвал я — в жилах оголенных
Мне виделись уста влюбленных
[19].
Но Генри любил ее. И Эндрю любил. Билл Коллинз… тоже любил?.. Да, но по-своему. Что же они в ней любили? И тут услужливая память ехидно подсказала: в стаде шимпанзе старшая самка пользуется бешеным спросом. На этой модели можно и успокоиться.
В благосклонно тусклом свете обозреваемые анатомические детали выглядели нежно, доверительно. Руки, всегда готовые принять тех, кто нуждался в утешении. Джойс, к примеру. Ребенком она всегда стремилась свернуться калачиком в объятиях Сары. И сразу совала палец в рот. Она и сейчас выглядит так, будто только что — и ненадолго — вытащила изо рта палец. Мир полон ими, живущими с пальцами во рту. Может, и сама Сара не вытащила бы пальца изо рта, если бы не необходимость управиться с двумя детьми без мужа и без денег.
Генри? Отец из отцов. Возможно, она была бы доброй матерью для Генри. Все в нем указывало на то, что ему приходилось отчаянно отбиваться от бешеной кошки, причиною бешенства которой выступали, естественно, неблагоприятные условия среды обитания; кошки, способной загрызть своих детенышей, бросить их на произвол судьбы, задушить их добротой неумеренной. От чего-то враждебного, неумолимого рванулся он прочь, чтобы, оторвавшись, развернуться и схватить самого себя, сжать в объятиях, защитить… Мысли о Генри бороздили сознание, сталкивались, сливались, преобразовывались, овеществлялись, сплетались в невидимую сеть любви, проявляющуюся лишь в выразительных взглядах и мимолетных прикосновениях.
Сара смотрит в зеркало.
Самое время вспомнить:
Я жалобы слыхал
Красотки Бомбардирши
О юности ушедшей —
У этой болезни две фазы. Первая — когда женщина вглядывается и видит: да, это плечо… это запястье, это рука… Вторая — когда она стоит у бесстрастного стекла, мрачно смотрит на отраженную им стареющую женщину, всматривается снова и снова, не веря глазам, ибо та, на кого она смотрит, та же (когда она отходит от зеркала), что и десять, двадцать, тридцать лет назад. Она все та же девушка, молодая женщина, она не изменилась — но зеркало утверждает обратное.
Но до второй стадии Сара еще не дошла. Она смотрит в зеркало, льстит себе, в чем можно польстить, критически пробегает или игнорирует нелестные подробности, тает в мечтах о Генри. Позволяет себе представить себя в его объятиях, воображает его движения… но, попробовав выразить ощущаемое словами, разражается хриплым смехом. Старуха шестидесяти пяти лет с мужчиной в самом соку, вдвое ее моложе… Попробуй-ка рассказать об этом двадцатилетней… или тридцатилетней. Сара представила себя в этом возрасте, услышавшей об этаком, представила свою презрительную гримасу. Но ведь он ее любит! И он хочет к ней в постель, вне всякого сомнения. И движет им страсть… К которой, пожалуй, примешивается любопытство: каково в постели с женщиной, вдвое старшей, чем я? И она скажет ему: «Я почти двадцать лет не спала с мужчиной. И для меня это не так уж много. Вы, конечно, слышали, как ускоряется бег времени для стариков? Для вас это много, почти две трети жизни…» Нет, такого даже она не скажет, даже она, чья небрежная искренность в вопросах любви так ей в свое время вредила. Но из головы этой мысли не выгонишь: двадцать лет не держала я в объятиях мужчину. Впервые в жизни Сара попросит выключить свет. Хотя, зная импульсивный характер Генри, можно не сомневаться, что настанет момент, когда он снова щелкнет выключателем, чтобы увидеть тело, которого желал, которого добивался, Кто знает, может быть, стареющее тело возбудит его. Мало ли что людей возбуждает, сразу не предскажешь. Хочет ли она этого? Когда-то Сарина уверенность в себе позволяла ей не обращать внимания на тех, кто ласкал, целовал, мял ее тело, не интересоваться их эмоциями. Где была ее гордость? Мысль о его руках подавляла любую гордость. Она представляла себе глаза Генри, сладость уединения с ним… Она жаждала его, всего, что с ним связано, даже тот момент, когда он щелкнет выключателем, чтобы бросить на ее тело быстрый — тактичный, разумеется — любопытный взгляд. Она даже пробормотала еле слышно:
— Видок не хуже многих помоложе…
Этот конфликт с зеркалом, борьба с собой утомили Сару, веки сползали вниз, но страх перед сном удерживал ее у зеркала. Кто знает, что ждет ее во сне.
Труппа прибыла в Квинзгифт. Для публики приготовлено пятьсот стульев. Деревья, кусты и цветы напитаны солнечным светом, отовсюду на посетителей смотрят Жюли и ее воплощения, Молли и Сюзан. Свежеотстроенное новое здание кажется отталкивающим лишь на первый взгляд. Обжитые дома приглашают в свой помещения или хотя бы не выталкивают из них. Здесь же вступающего встречает гулкая блеклость или какой-то серый вакуум.
Два часа осталось до начала генеральной репетиции, труппа уверена в себе, несмотря на новизну обстановки. За плечами опыт Бель-Ривьера, новичков поддержат ветераны. К тому же предстоит всего лишь репетиция, хотя и генеральная. Публика своя, приглашенная. В семь труппу пригласили в хозяйский дом на ужин. Шведским столом распоряжаются Элизабет и Нора. Уже четыре столетия принимает зал гостей, не впервые здесь угощаются актеры, певцы и музыканты. Хозяйки — они же и служанки — наслаждаются своей ролью, они служат Музам. На них нарядные платья и ладные переднички. Стивен по неизвестной причине задерживается.
Сара ждет Стивена. Сюзан тоже ждет Стивена. Она стоит с тарелкой, оживленно клюет из нее, оживленно болтает, оживленно бросает взгляды в сторону большой двери позади Норы и Элизабет, откуда иногда выходят девушки с подносами. Стивен появился лишь к концу трапезы, возник из маленькой, незаметной боковой дверцы. Очевидно, собирался войти незамеченным, но добился обратного эффекта. Сюзан бросила на него овечий взгляд поверх тарелки, а встретившись с его взглядом, мгновенно потупилась, затрепетав ресницами, изобразила покорность. Стивен метнул Саре взгляд, эквивалентный подмигиванию, и мрачно уставился на Сюзан. Взял тарелку, принялся ее наполнять тем-сем, пятым-десятым, непонятно по какой системе, аккомпанируя каждой новой ложкой — горсткой-кучкой приближающимся шажкам Сюзан.