Но сидеть дома и заниматься я не могла. Это было выше моих сил. Я брала книги, перетянутые, как у школьников, резинкой, и уходила искать местечко, где можно было спокойно почитать.
Поначалу, в октябре, пока стояла хорошая погода, я отправлялась на старое кладбище над морем, откуда так хорошо виден горизонт, и полдня читала среди могил. Иногда надо мной парили морские птицы, неподвижно раскинув крылья в потоках ветра. А то хорошенькие рыжие белочки выскакивали из-за могильных холмиков и смотрели на меня, ничуть не боясь. Но я-то как раз побаивалась после того случая со старым кобелем. Он ведь мог и полицию на меня навести в отместку. Я стала искать другое место и нашла городскую библиотеку возле Археологического музея. Читальный зал был маленький, всего несколько столов со старыми тяжеленными стульями. Библиотека бы открыта всю неделю, кроме воскресенья и понедельника, и всегда, за исключением часа, когда лицеисты после уроков приходили делать домашние задания, почти пуста. Там за эти месяцы я смогла прочесть все книги, какие хотела, выбирая без всякой системы, что вздумается. Я читала книги по географии, по зоологии, но больше всего романов — «Нана» и «Жерминаль» Золя, «Госпожу Бовари» и «Три истории» Флобера, «Отверженных» Виктора Гюго, «Жизнь» Мопассана, «Постороннего» и «Чуму» Камю, «Последнего из праведников» Шварц-Барта, «Долг насилия» Ямбо Уологема, «Песчаное дитя» Бен-Джеллуна, «Мой друг Пьеро» Кено, «Клан Морамбер» Эксбрайя, «Остров немых» Башелери, «Наобум» Венсено, «Мораважин» Сандрара. Читала я и переводы — «Хижину дяди Тома», «Рождение Жалны», «Мой мизинчик мне рассказал», «Невинных», «Первую любовь» Тургенева, которая мне особенно нравилась. На улице было еще жарко, а в библиотеке — прохладно и тихо, я чувствовала, что в этом месте меня искать никто не будет. Там, в библиотеке, я познакомилась с господином Рушди, он преподавал французский в лицее. Когда мне надоедало читать, я выходила и присаживалась у дверей библиотеки на оградку пыльного палисадника, а господин Рушди приходил ко мне покурить и поболтать. Он ни о чем меня не спрашивал, но, по-моему, ему было любопытно, почему я глотаю столько книг подряд. Он-то мне и помог выбирать, посоветовал, что читать в первую очередь, рассказал про великих писателей, про Вольтера, Дидро, и про современных тоже, Колетт например, дал прочесть стихи Рембо, в которых я ничего не поняла, и все же они показались мне красивыми. Господин Рушди был беден, но одевался как франт, носил всегда безупречно отутюженный костюм-тройку коричневого цвета и белую рубашку с синим галстуком. Курил он много, его сивые усы пожелтели от табака, однако мне нравилось, как он держал сигарету большим и указательным пальцами, тыча ею, будто указкой.
Когда свет начинал меркнуть, я отправлялась назад в дуар Табрикет. Паром скользил по тусклой воде лимана, а в голове у меня шумело, так она была полна прочитанных слов, героев и пережитых приключений. Потом я шла по улочкам среди лачуг, словно возвращалась из другого мира. У Тагадирт к моему приходу был готов суп, и финики букри, сухие и жесткие, как леденцы, и круглый хлеб, который она пекла в кирпичной печурке, накрывая ее листом железа. Мне казалось, будто я отродясь не ела ничего вкуснее и никогда не жила так беззаботно. Про Зохру и про все, что было со мной раньше, я совсем забыла.
Хурия приходила домой затемно, чуть живая от усталости, с пылающими от раскаленных утюгов и пара щеками, с покрасневшими от долгого шитья глазами. Охая, она выпивала несколько стакан чая и ложилась. Но спать не спала. Мы говорили полночи, как бывало на постоялом дворе. То есть говорила я одна, потому что ее слов не слышала, а прочесть по губам в темноте не могла.
Иногда, субботними вечерами, она уходила. За ней приезжали на машине. Но ей не хотелось, чтобы ее друзья знали, где она живет. Она поджидала их под чахлой акацией на краю дуара. Машина увозила ее, вздымая облако пыли, а мальчишки бежали вслед и швырялись камнями.
Однажды вечером, пока Тагадирт возилась в саду, Хурия шепнула мне в здоровое ухо, что она хочет сделать: как только накопит достаточно денег, сядет на пароход и уедет в Испанию, а оттуда — во Францию. Она показала мне свои сбережения, пачки долларов, скатанные в трубочки и перетянутые резинками, — она прятала их в косметичке у себя под подушкой. Еще несколько таких пачек, сказала она, и можно будет уехать, лишь бы хватило заплатить капитану. Она шептала быстро, лихорадочно, словно выпила. У меня защемило сердце при виде ее денег: ведь это означало, что Хурия скоро уедет.
«Ну что ты?» Она сердилась, потому что я сморщила лицо, собираясь заплакать. «Ты уедешь, а что будет со мной? Я не хочу оставаться здесь с Тагадирт». Хурия крепко обняла меня. Стала утешать ласковыми словами, но я видела, что у нее все давно решено. Сердцем она была уже не с нами.
Уверенности ей было не занимать, а ведь с виду походила на куклу. Росточка Хурия была небольшого, с маленькими ладошками, а на лице с выпуклым лбом написано детское упрямство. Она твердо решила вырваться, бежать прочь от всего этого — от пыльных улочек, рычащего грузовиками шоссе, асбестоцементных крыш, по которым дождь грохотал как лавина, а солнце жгло сквозь них точно каленым железом. И от стен, воняющих мочой и плесенью, от колодцев, в которых стоит черная, ядовитая вода, от детей, играющих на мусорных кучах, от маленьких девочек с перемазанными сажей лицами, сгибающихся, как старушки, под вязанками хвороста. От всего, что напоминало ей о детстве, от нищей деревни, где даже вода, которую пьешь, отдает бедностью. А пуще всего она хотела бежать от гулянок с этими своими господами из хорошего общества, в их черных лимузинах с тонированными стеклами, где надо было через силу смеяться, притворяться веселой, счастливой, никому ведь не нравится горе. И еще она хотела бежать, потому что по-прежнему боялась, что ее ищут, и найдут, и возвратят тому скоту, за которого ее когда-то выдали замуж, а он поэтому считал, что может делать с ней что хочет, даже замучить до полусмерти.
Как-то вечером она вернулась пьяная, глаза у нее были мутные, почти безумные, и мне стало страшно. При свете керосиновой лампы я увидела, что она роется под подушкой, пересчитывает свои контрабандные доллары. Хурия заметила, что я не сплю, и подошла ко мне. «Ты не помешаешь мне уехать, ни ты, никто другой!» Я не сводила с нее глаз и молчала. «Я убью тебя, убью, только попробуй, я и себя убью, если мне придется остаться здесь». Она выпалила это и приставила к свое горлу перочинный ножик, который всегда носила с собой, чтобы защищаться от сутенеров.
Потом Хурия больше об этом не заговаривала, и я тоже ничего ей не сказала. Я точно знала, что она скоро уедет, что уже договорилась с одним капитаном. И тогда мне пришло в голову тоже уехать. Переплыть море, отправиться в Испанию, во Францию, в Германию, даже в Бельгию. Даже в Америку.
Но я была еще не готова. Если уезжать, понимала я, то навсегда, безвозвратно. День и ночь я думала об этом. Ходила по улочкам дуара, а сама была уже где-то далеко. Перепрыгивала через канавы и грязные лужи, обходила стороной стайки мальчишек, наполняла пластиковые бидоны у колонки в конце главной улицы, но делала все это как во сне.
Я стала читать атласы, чтобы знать пути, названия городов, портов. Записалась на курсы английского при ЮСИС [2]и немецкого при Гете-институте. Естественно, за них надо было платить, да еще требовали всякие справки и характеристики. Но я надевала все то же голубое платье с белым воротничком — я удлинила его тесьмой и переставила пуговицы, — прятала свою рыжеватую гриву под чистенькой белой повязкой и выкладывала им про себя все: что я сирота, денег у меня нет, да еще глухая на одно ухо и, мол, готова на что угодно, лишь бы выучиться, повидать мир, стать человеком. Вместо платы, говорила, могу у вас убираться, или надписывать конверты, или расставлять книги в библиотеке, что скажете, все могу. В американском культурном центре я приглянулась тамошнему секретарю, толстой даме-негритянке. Когда я в первый раз вошла в ее кабинет, она так и ахнула: «Господи, как же мне нравятся ваши волосы!» Запустила руку в мои лохмы, которые даже резинка не держала, и сразу записала меня, ни о чем не спрашивая.