Не прельщала тебя и работа со знаменитостями. Когда внук Ренуара поручил тебе защищать его интересы, ты выиграл процесс против знаменитого эксперта-искусствоведа, но тебя бесили светские пересуды, фальшивые улыбки и слишком гибкая мораль торговцев картинами. Ты передал клиента моему брату Тьери, и его победы стали для тебя лучшей наградой.
Профессиональная добросовестность для тебя была важней любых амбиций. Ты любил сложные дела, но предпочитал защищать простых людей — водителей автобусов, крестьян и рыбаков, являвшихся в приемную со своей клубникой, цыплятами или свежевыловленной дорадой, а если вдруг какой-нибудь президент компании или богатый наследник выражал недовольство таким соседством, ему предлагалось поискать другую контору, почище и пошикарнее.
В работе ты не самолюбие тешил, но исполнял долг, а чем действительно гордился, так это успехами детей. Когда консалтинговое агентство Клода исправляло ошибки руководства крупного предприятия, ты распускал хвост, как павлин. Всякий раз, когда ядерный физик Катрин отправлялась инспектировать полигон в Бурже, ты места себе не находил от беспокойства. Ты почивал на лаврах Тьери, когда тот выигрывал процесс. Успех моих книг был в первую очередь твоим — и кто бы тебя за это осудил? Неудачи и провалы мы старались от тебя скрывать, что получалось далеко не всегда, но ты не подавал вида и переживал за нас молча.
*
С наступлением темноты количество перевязанных бечевками папок уменьшилось, и дело всей твоей жизни развеялось, как дым. Мы граблями сгребали в костер последние разводы, тяжбы арендаторов, протесты профсоюзов, склоки соседей, груды спасенных жизней и присвоенного имущества. Огонь уравнял воспоминания и химеры, обратив их в единую гору пепла. Тебя удалили с поля, а я выходил на площадку. Ты был счастлив видеть мою книгу на прилавках и наше имя на страницах газет, и все же ощутил, сам того не понимая, болезненный укол, и детские мечты, от которых тебе пришлось отказаться, ожили в последний раз.
В 1993 году я описал эту сцену, в романе «Шейенн», слегка ее приукрасив: «Он смеялся — как всегда, — чтобы никто ничего не заметил. Но я чувствовал, что у наших ног догорают его мечты о военно-морском флоте, театре и литературе, его бесконечные уступки, без которых, возможно, он не стал бы светлым и веселым человеком. Жизнь отняла у него слишком много, потому он и не захотел ничего сохранить для себя».
На самом-то деле ты вовсе не смеялся. Тетя Сюзи и дядя Андре никогда не видели тебя таким. Вы не всегда и не во всем сходились, но им нравились твоя неуемная энергия, вечное комедиантство, оптимизм и умение скрывать страдания от окружающих. В тот день ты выставлял свою боль напоказ. Не владел собой, был подавлен и зол. Они тебя не узнавали. Их дом, где вы так увлеченно репетировали спектакли «Лайонс Клуба» в костюмах Первой Империи, Персеполиса [32]или «Безумных двадцатых», [33]стал для тебя олицетворением аутодафе. Сюзи и Андре ни в чем не были виноваты, они всего лишь предложили место для погребального костра, денатурат, спички, грабли и помощь.
Ты не мог простить им, что они стали свидетелями единственного момента нашей жизни, когда я видел тебя не в форме, и меня это ужасно огорчало. Но срок давности истек, и сегодня дядя с тетей тоже на пенсии.
*
Мы сожгли твои архивы, и я вернулся в Париж. Телепередачи, договоры, сценарии… Ты хотел быть в курсе всего и звонил мне каждый вечер, расспрашивал о графике, встречах, контактах, проектах, переговорах и грядущих поездках. Некоторое время спустя я узнал, что ты заносил мое расписание в старый ежедневник. 12.30: обед с Фредериком Даром, 17.00: фотосъемка для «Экспресс», 20.30: программа «Апострофы» (грим).Ты жил за мной по пятам. Или в ногу. Словом, растворился во мне.
Ты не желал мириться с вынужденным бездельем и все время подыскивал себе занятия — устраивал заплывы в море, играл в теннис, катался на лыжах, а все остальное время проводил в видеолаборатории, которую, к ужасу жены, оборудовал рядом с кухней, в чулане, между шкафом и морозильником. Обмотавшись проводами видеомагнитофонов, ты записывал с телевизора все мои выступления, копировал их, а потом монтировал полный вариант интервью, вырезая ведущего и других участников, после чего наговаривал на магнитофон исчезнувшие при монтаже вопросы и комментарии. Порой ты так увлекался, что случайно стирал мой голос и дублировал меня, стараясь в точности воспроизвести интонацию. Впрочем, это напоминало скорее чревовещание, чем дубляж. Ты подменял мою жизнь своими мечтами, вкладывал свой текст в мои уста.
«Видеоинженером» ты был неопытным, но старательным, поэтому приезжая на выходные домой, я чаще всего заставал тебя за переделкой отснятого материала. Я целовал тебя в лоб, а ты, едва взглянув, возвращался к экрану, где среди помех и полос проступало мое лицо.
— Сын хочет с тобой поздороваться, — раздражалась мама.
— Погоди, я его «пересаживаю», так что не торопи меня.
Мне нравилось это словечко, уместное скорее в устах садовода, чем видеоинженера, но временами сердце у меня сжималось от жалости. Отказавшись от своего призвания еще в детстве, ты примерял мой публичный образ на себя. Ты хотел все знать о моих планах, но я больше не слышал от тебя никаких историй: ты считал, что уже рассказал все самое интересное. Я жил и взрослел, словно плющ, обвивающийся вокруг могучего дуба. Теперь мы поменялись ролями — я стал твоим опекуном.
А потом случилось невообразимое: пробездельничав десять лет на пенсии, ты вернулся в профессию. Твоя старинная знакомая-адвокат оказалась в безвыходной ситуации: против ее компаньона Жоэля было выдвинуто обвинение, и он был отстранен от дел. Одна она не справлялась и умоляла тебя о помощи. Ты согласился, не раздумывая. Выключил все видеомагнитофоны, положил меня «на полку», достал из чулана портфель и отправился в контору.
Так начался, по моему мнению, лучший период твоей жизни. Жоэль, один из самых известных адвокатов страны, местный депутат, либерал и ярый противник всяких компромиссов, оказался в тюрьме по доносу, в результате искусной провокации — совсем как ты после войны, когда кучка коллаборационистов попыталась реабилитироваться за твой счет. Моралисты, правые и левые политики и оппортунисты всей мастей набросились на него, друзья предпочли отстраниться — мол, дыма без огня не бывает, а Дисциплинарный совет наложил временный запрет на адвокатскую практику.
На свидание к нему тебя не пустили, ты ведь уже был пенсионером, а не практикующим адвокатом.
Жоэль провел в предварительном заключении шесть недель, заработал нервный срыв, а выйдя, нашел тебя прочно обосновавшимся в своем кабинете. Ты вел все его дела, принимал клиентов, составлял заключения, готовил речи для суда и громогласно, на всю Ниццу, утверждал, что он ни в чем не виноват, а чиновников, которые не верили, вообще перестал замечать. В 1945-м за тебя точно так же вступился Эдмон Набиас. С нами ты никогда об этом не говорил — я перерыл все архивы и только тогда узнал, с какой извращенной изобретательностью гнусные негодяи-коллаборационисты пытались замарать твое имя. Ты по доброй воле разбередил свою рану, чтобы излечить чужую. Значит, твои страдания были не напрасны и помогли твоему другу пережить едва не убившее тебя испытание.
Я попросил у Жоэля дозволения описать этот трагичный эпизод его жизни, и он сразу согласился.
— Я ощущал поддержку Рене ежесекундно, ежечасно, он был, как скала. Рене рядом — значит, все будет хорошо. Благодаря ему я снова поверил в себя, он примирил меня с ремеслом и собратьями по цеху. Мы вместе разрабатывали хитроумнейшую стратегию ведения дел моих клиентов, ведь он был юристом от Бога, а работоспособностью превосходил всех адвокатов на свете вместе взятых. А еще нам было весело. Он умел рассмешить меня несмотря ни на что. Когда Рене был рядом, случившееся не имело значения, казалось дурным сном. Рене был воплощением реальности, настоящей жизни.