С того дня Лола Доль была неизменной участницей всех феминистических мероприятий, организованных Глорией, и в первую очередь мидлвэйского симпозиума — гвоздя программы. Она почти поселилась в Соединенных Штатах и выступала то в одном университете, то в другом с литературными чтениями: пишущие женщины, а также иногда Великий Оракул — единственный писатель мужского пола, которого признавала аудитория, потому что когда-то он поддерживал женское движение. Лола читала все на той же интонации, все тем же голосом. Читала, не понимая, — она сама ввела в свое время эту моду. Читать, не пытаясь вникнуть в смысл того, что читаешь, читать как экзерсис, ничем не обязанный тексту.
Идиллия продолжалась до тех пор, пока Глория не познакомилась с Авророй; сначала она прочла ее книги, потому что та была француженкой, потом воспылала к ней любовью, потому что писала она об Африке. Глория, завоевавшая Америку, мечтала об Африке, своей прародине, которой она не знала и которую не решалась посетить. Американка в ней взяла верх. Она была беспомощна перед бескрайними просторами черного континента, не дававшими ей покоя. Для Авроры же Африка была родным краем, и это раз и навсегда определило палитру ее красок и гамму запахов.
Когда, приехав во Францию, Глория всеми правдами и неправдами добралась до Авроры и нагрянула в ее парижскую квартирку, она так и застыла, открыв рот, от изумления не в состоянии переступить порог двери, в которую форменным образом вломилась. Ни на минуту ей не приходило в голову, что Аврора могла быть не чернокожей. Аврора оказалась белой, из тех блондинок, что с возрастом бледнеют почти до прозрачности. У Глории в рамках «феминин стадиз» была создана исследовательская группа по изучению африканской литературы. Она пригласила Аврору в качестве африканской писательницы, а поскольку Аврора, со своей стороны, была убеждена, что Америка — это что-то вроде Африки, то их мечты счастливо совпали. Студенты не имели ничего против.
В Мидлвэе Глория снова, как девчонка, влюбилась в Аврору. Ей словно вернули прежнюю, достойную Лолу Доль, да плюс еще книги — что ни говори, она всегда ставила их выше кино, да еще впридачу Африка, где Аврора действительно жила. В писательнице чувствовалось что-то воздушное, невесомо-ускользающее, она была как шарик, который держат за ниточку: он рвется в небо, а стоит разжать пальцы — улетит. Нет уж, ее я не выпущу! — вот точная формулировка отношений, которые завязала Глория в одностороннем порядке.
Для писательницы был забронирован номер в «Хилтоне», но Глория в порыве любви сказала ей: ТЫ будешь жить у меня, я приготовила для ТЕБЯ комнату дочери. Видя, что это не привело в телячий восторг Аврору, еще не пришедшую в себя после двух перелетов, Париж-Чикаго и Чикаго-Мидлвэй, она поведала ей, что будет несколько докладов — и самых лучших, — посвященных ее книгам. Сама Бабетта Коэн взяла на себя межтекстовый анализ ее творения. Аврора реагировала по-прежнему вяло; тогда Глория сообщила, что с чтением ее последней книги выступит Лола Доль. И наконец выложила потрясающую новость: Я уже работаю над переводом! Тут в глазах писательницы блеснула искра надежды. Вообще-то, добавила Глория, это не так просто, скорее я делаю адаптированный вариант. Мы еще об этом поговорим.
Аврора, похоже, была разочарована. Чтобы отвоевать позиции, Глория сказала, что по ее просьбе договорилась о встрече с Хранителем Зоопарка и что с этой стороны ее тоже ожидает приятный сюрприз. До сих пор Глория не встречала писателей, которые совмещали бы участие в «феминин стадиз» с посещением зоопарка.
Тут, как раз вовремя, компьютер, закончив дежурные шуточки, спросил: большое счастье или маленькая радость? Глория выбрала большое счастье. С помощью целого ряда сложных операций: ввести пароль, дату своего рождения, три первые буквы имени дочери и две последние имени мужа — она вызвала заставку файла. Титульный лист, оформленный под обложку романа, был скопирован с книг известного нью-йоркского издателя. Затаив дыхание, Глория прочла:
Стиральная машина, бесшумно нагрев воду, переключилась и приступила к стирке. Негромко урчала, собирая белье на дне барабана и готовясь запустить его на полные обороты, перетряхивать, мять, крутить и растягивать. Бабетта Коэн отвернулась к стене подвала, громко именуемого БЭЙЗМЕНТ [7], пытаясь удержать хрупкий сон, так и не снявший усталости, которая не давала ей открыть глаза, наливала свинцом руки и ноги. Она подтянула к щеке край своего норкового манто, служившего ей одеялом. И от ласкового прикосновения горе вонзилось в сердце острым ножом — это случалось теперь каждое утро, с тех пор как от нее ушел Летчик.
Стиральная машина помолчала минуту, и Бабетта зависла в пустоте внезапной тишины, ощутив одиночество, знакомое погребенным заживо. Она отчаянно рванулась, нашарила очки, которые с детства оставляла на ночь под кроватью, чтобы не наступить, надела их и обнаружила, что сквозь фрамугу под потолком просачивается зеленоватый дневной свет. Ей подумалось, что это БЕЗОБРАЗИЕ — поселить человека в подвале, безобразие и унижение, среди всего этого хлама, допотопной бытовой техники, да еще через всю комнату натянуты железные провода для развешивания белья — того и гляди останешься без головы. Конечно, Глория-то маленькая, она все приспособила под свой рост! Стиральная машина приступила к отжиму, восемьсот оборотов в минуту и никакой звукоизоляции: было слышно, как скомканное белье бьется о стенки барабана, как постукивают перламутровые и пластмассовые пуговицы, громыхает большая металлическая пряжка, не говоря уж о звоне монет, которые Глория, не самая рачительная хозяйка, забыла выгрести из карманов.
Уход Летчика — в одночасье, после двадцати пяти лет брака, когда она как раз, по прошествии стольких забытых годовщин, собралась наверстать упущенное, закатив потрясающую серебряную свадьбу со всеми свидетелями их большого и нерушимого счастья, — оставил ее в такой растерянности, что всю неделю с того рокового дня она держалась только на не терпящих отлагательства делах. Двух часов не прошло, как за ним закрылась дверь, а Бабетта уже отправилась на симпозиум в Мидлвэй, правда, предварительно позвонила Глории и сообщила, что с ней стряслось, чтобы та не заказывала для нее, как обычно, номера в гостинице: только не в «Хилтон», сейчас это не для меня. Я вообще не знаю, что со мной будет. И Глория, которая Летчика всегда недолюбливала, главным образом за то, что он воевал, от всей души ей посочувствовала: мужчины, все они одинаковы. И определила ее на жительство в «бэйзмент»: Тебе понравится, вот увидишь, Кристел наводит там уют, собирается жить самостоятельно!
Глорию Бабетта знала еще с Вашингтонского университета, куда они обе поступили, получив стипендию для иностранных студентов от спонсора — крупнейшего производителя томатного соуса. Поначалу они были счастливы, что могут продолжить учебу, не имея ни гроша за душой, но со временем их замутило от вездесущего кетчупа: любая мелочь в общежитии была размашисто помечена томатной маркой — красной, растекающейся, щедро выдавленной из тюбика. В Соединенных Штатах в те годы бедность не считалась в кругах интеллигенции заслугой, и они стеснялись назначать своим бойфрендам свидания у входа в корпус, над красным кирпичным фасадом которого красовалось имя славного спонсора, — как будто это небольшое здание было заводом по производству соуса, а студентки — его работницами. Но деваться некуда, и обе — Глория и Бабетта — набросились на учебу с жадностью оголодавших.
Для Бабетты Вашингтон был землей обетованной. Репатриированная из Алжира в начале шестидесятых, она оказалась в Бордо, и не одна, а с семьей, пребывающей в шоковом состоянии. Бабушка вообще не соображала, где находится, мать сдерживала слезы, прикусывая и непрерывно пожевывая нижнюю губу. Единственным посторонним, заходившим в их двухкомнатную квартирку на улице Пессак, у самой городской черты, был Доктор. Он прописывал им успокоительные. Успокоительные для отца, для матери, для бабушки, успокоительные для двух братьев — два разных препарата, — для сестры, у которой прекратились месячные, и для Бабетты тоже. Ей давали валиум.