В июне 1778 года императрица получила известие о смерти Вольтера. Она писала Гримму: «Вольтер – мой учитель: он, или лучше сказать, его произведения, развили мой ум и мою голову». Гримм получил задание купить у наследников библиотеку учителя «и все оставшиеся после него бумаги, включая и мои письма. Я щедро заплачу его наследникам»[83].
Дело, разумеется, не во взаимных комплиментах, а в утверждении за императрицей общеевропейской репутации мудрого монарха. «Теперь, – писал Вольтер Екатерине, – надобно, чтобы все глаза обращались к северной звезде. Ваше императорское величество нашли путь к славе, до вас неведомой всем прочим государям. Никому из них не приходило в голову рассыпать благодеяния за семьсот-восемьсот лье от их владений. Вы действительно сделались благодетельницею Европы и приобрели себе подданных величием вашей души более, чем другие могут покорить оружием».
Подобная позиция Вольтера вполне устраивала императрицу, и она всячески поддерживала его рвение в этом.
Сюжетов, связанных с положением русского народа и делами внутренней политики, императрица старалась избегать, а если и касалась их в своих письмах, то у читателя складывалось убеждение, что население благоденствует и не испытывает никаких лишений. Проверить достоверность сообщаемой императрицей информации иностранные корреспонденты не могли, и это открывало простор для небылиц. Вспоминается знаменитое письмо Екатерины Вольтеру (1769), в котором она извещала о достатке русского крестьянина: «Впрочем, наши налоги так необременительны, что в России нет мужика, который бы не имел курицы, когда он ее захочет, а с некоторого времени они предпочитают индеек курам»[84].
В другом письме, отправленном тому же адресату в конце 1770 года: «В России все идет обыкновенным порядком: есть провинции, в которых почти не знают того, что у нас два года продолжается война. Нигде нет недостатка ни в чем: поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся».
Столь же приукрашивала императрица быт крестьянской семьи. «Бывало прежде, – читаем в письме, отправленном подруге ее матери Бьельке в конце 1774 года, – проезжая по деревне, видишь маленьких ребятишек в одной рубашке, бегающих босыми ногами по снегу; теперь же нет ни одного, у которого не было бы верхнего платья, тулупа и сапогов. Дома хотя по-прежнему деревянные, но расширились и большая часть их уже в два этажа».
Эти грандиозные успехи – плод пылкого воображения Екатерины. Похоже, однако, что ей удавалось убедить своих корреспондентов в том, сколь благотворно влияло ее царствование на жизнь подданных.
Два события портили идиллическую картину и опровергали успехи, которые она живописала. Речь идет о чумном бунте в 1771 году и пугачевщине. Скрыть их было невозможно, ибо первое происходило в Москве, а второе приобрело широкий размах и было продолжительным.
Симптомы распространения чумы в Москве, видимо, появились еще в апреле и стали достоянием молвы. Бьельке запросила императрицу, в какой мере слухи соответствуют действительности. 18 мая 1771 года Екатерина отвечала: «Тому, кто вам скажет, что в Москве моровая язва, скажите, что он солгал; там были только случаи горячек гнилой и с пятнами, но для предотвращения панического страха и толков я взяла все предосторожности, какие принимаются против моровой язвы».
Это утверждение императрицы насквозь противоречиво: если нет моровой язвы, то зачем еще в апреле было повелено генерал-адьютанту Якову Брюсу устроить строгий карантин в старой столице?
Справедливости ради отметим, что разразившийся бунт обрел в письмах к Вольтеру и Бьельке более или менее точное описание. Императрица сообщила Бьельке и о позорном бегстве из старой столицы генерал-губернатора П. С. Салтыкова, отстраненного за это от службы, и о командировании в Москву Григория Орлова, чтобы «на месте принять меры, какие окажутся нужными для прекращения бедствия». Писала она и о бесчинствах обезумевшей от страха и паники толпы, растерзавшей московского архиепископа.
Чумной бунт выглядел мелким эпизодом по сравнению с грандиозным движением Пугачева. Пугачевское восстание в открытую роняло престиж «мудрой правительницы». 9 февраля 1774 года она заклинала одного из карателей – А. И. Бибикова – постараться «прежде весны окончить дурные и поносные сии хлопоты. Для Бога вас прошу и вам приказываю всячески приложить труда для искоренения злодейств сих, весьма стыдных пред светом»[85].
Екатерина в письмах к Вольтеру и Бьельке не жалела слов для описания жестокостей восставших, с похвалой отзывалась о дворянах Казанской губернии, обязавшихся «образовать и содержать на свой счет корпус, который бы присоединился к войскам генерала Бибикова», радовалась тому, что в рядах «бунтовщиков не было даже ни одного обер-офицера», но ни разу не обмолвилась ни о причинах, вызвавших движение, ни о его целях. Это, однако, не помешало Вольтеру одобрить действия Екатерины.
Предводителя восстания Вольтер иронически называл «маркизом Пугачевым». Но императрице было не до иронии, она была целиком озабочена подавлением народного движения. В письме от 13 августа 1774 года она извещала Вольтера: «Маркиз Пугачев наделал мне много хлопот в этом году. Я была вынуждена более шести недель следить с непрерывным вниманием за этим делом». Екатерине и здесь удалось склонить патриарха французского просвещения на свою сторону и сохранить в его глазах репутацию философа на троне. Пожелание фернейского старца состояло в том, чтобы «Пугачев был без промедления повешен»[86].
Известный интерес представляет поведение Екатерины в связи с составлением ею «Учреждения о губернии», с которым связана важная веха в истории ее царствования. Напомним одну существенную деталь: о работе над «Наказом» внутри страны и за ее пределами узнали лишь после ее завершения. Тогда императрица выступала в роли начинающей законодательницы и не была уверена в успехе. Теперь же возникли основания для того, чтобы самой распространять слух об исключительной важности принимаемого закона. Он был обнародован в конце 1775 года, но, как увидит читатель, задолго до его появления Екатерина извещала своих корреспондентов о работе над ним[87].
Итак, информируя зарубежных корреспондентов о положении дел в стране, Екатерина прибегала к значительным передержкам, лакировке происходившего, что было вполне в духе того времени – аналогичным образом вели себя прусский и шведский короли: Фридрих II и Густав III.
Стефано Торелли. Екатерина II в образе Минервы. 1770.
Государственный Русский музей
Проще было Екатерине информировать зарубежных корреспондентов о военных действиях в годы первой русско-турецкой войны. Успехи здесь были настолько бесспорны и очевидны, что не нуждались ни в лакировке, ни в искажении. Каждая победа русского оружия немедленно становилась достоянием Вольтера и Бьельке, поэтому письма императрицы военной поры напоминали военные сводки: овладение Яссами, победоносные сражения у Ларги и Кагула, разгром неприятельского флота в Чесме – описание этих побед встречало у Вольтера искреннее восхищение, а сам он просил императрицу почаще доставлять ему удовольствие подобными известиями. Более того, Вольтер, подогревая честолюбие императрицы, пророчил ей блестящие успехи: хотел, чтобы она короновалась в Константинополе, называл султана Мустафу «толстой свиньей», которую он готов задушить своим шнурком: «Я проклинаю Мустафу и молю святую Деву помочь верным». Свое отношение к русско-турецкой войне Вольтер высказал достаточно определенно: «Желаю, чтобы турок хорошенько побили». Кажется, единственный раз императрица предпочла «высокий штиль» истине, когда писала: «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу»[88].