Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Я не принцесса в неволе, а просто собака, с душой собаки. Я неповинна в своей слишком приметной красоте, которая сделала меня желанной тебе. Неужели только за красоту ты купила меня? За мое серебристое одеяние, за мой выгнутый дугой живот, пожирающий воздух, за обтекаемую, словно киль корабля, грудь, за сухие, звонкие кости, почти обнаженные под скудной и невесомой плотью? Тебя зачаровывает моя походка и еще упругий прыжок, как будто преодолевающий и одновременно венчающий невидимый портик, и ты зовешь меня принцессой в неволе, химерой, дивной змеей, волшебным конем... И вот стоишь передо мной в замешательстве... А я ведь просто собака, с душой собаки, горделивая, больная нежностью и дрожащая оттого, что слишком быстро отдала себя. Я дрожу потому, что ты навсегда завладела мной в обмен на глоток тепловатой воды, которую каждый вечер своей рукой наливала мне в облупленную миску...»

ДУРНОТА

А вдруг сегодня он убьется?

Съежившись на своем велосипеде, выгнув спину наподобие улиточьей раковины и уткнув нос в колени, он крутит педали и чуть покачивается на вертящемся столе, он борется с центробежной силой, словно с яростным ветром.

Стол без ограждения начинает вертеться, сначала медленно, потом все быстрее, пока не превращается в гладкий блестящий диск, переливчатый от стремительного движения, весь в расходящихся кругах, как водоем, куда бросили камень. Черный человечек, взгромоздившись на два колеса, старается вовсю, постоянно борясь с сопротивлением непреодолимой силы, и стоит ему покачнуться, как при виде этого проявления слабости у всех нас одновременно вырывается сдавленное «ах!».

Все это устройство движется с глухим рокотом мотора, смертоносные края вертящегося стола сверкают электрическими огнями, зелеными и красными, вращение сопровождается дрожащим, пронзительным воем сирены.

Несмотря на шквал, метущий сцену по кругу, мы продолжаем стоять в кулисах; рабочие сцены в синих блузах, молчаливые и всеведущие, гимнасты с жирными волосами и лицами розовыми, как искусственные цветы, безвестные артистки в наспех накинутых выцветших кимоно, с туго, на китайский манер, затянутыми волосами под «гримировальной повязкой» из грязной резины... Мы остаемся, пригвожденные к месту чудовищпым соблазном: «А вдруг сегодня он убьется?»

Нет. Все кончилось. Сирена оборвала свою хроматическую жалобу, как только прекратилось головокружительное движение стола, и черное насекомое, которое вело сражение, вцепившись в велосипед, легко спрыгивает на ставший неподвижным диск.

Нет, сегодня он не убьется. Разве что вечером... Ведь сегодня у нас воскресенье, и сейчас только утренник... Конечно, он еще успеет убиться на вечернем спектакле...

Я бы ушла отсюда. Но на улице дождь, наводящий уныние, черный, гнетущий, как бывает в южных краях, и город у моря, вчера сиявший на солнце белизной, под этим дождем словно тает, превращаясь в желтую грязь. Выйдешь отсюда – и впереди у тебя только дождь да номер в гостинице. Кто путешествует без отдыха, кто одиноко бродит но свету, кто в ресторане садится за маленький столик с единственной тарелкой, единственным стаканом и ставит перед собой, прислонив к графину с вином, сложенную газету, тому знакома повторяемость, закономерное возобновление приступов душевной неутоленности, болезнь одиночества.

Я бы ушла отсюда, но в данную минуту мне не хватает сил, чтобы выполнить это желание, чтобы придумать такое место, где я могла бы утешиться. Вообразить такое место или воскресить его в памяти, поселить там любимого человека, оживить все цветами, водоемами, ручными зверями – для меня чрезмерное усилие, на которое я буду способна лишь позднее, скажем, через час... Умственная скудость сопровождается физической ленью, удерживающей меня здесь, со слабостью в ногах и робостью в сердце стою и жалобно, едва слышно повторяю: «Уйти бы отсюда...»

Мне страшно, я жду какого-то несчастья. Меня тревожит, что для извращенного удовольствия заграничной публики, спокойно наблюдающей, как льется черная бычья кровь, у нас в программе собрано столько опасных и жутких номеров... Возможно, это легкий жар, стучащий у меня в висках (от утомительных переездов, от перемены климата и соленой влажности), преображает знакомую, почти дружелюбную картину, превращая ее в романтический кошмар. Сегодня вечером это странное настроение отдаляет меня от моих блистательных и нищих собратьев, суетящихся вокруг, никем не замеченная, я наблюдаю за их работой с некоего подобия террасы перед гримерными, нависающей над сценой и обнесенной железной балюстрадой.

Вот из люка выскочил красный чертик, и я слышу, как публика там, вдалеке, смеется над рыжей бородкой, кустистыми бровями, над этой маской из пластилина, расписанной черными карандашами...

Но акробат начинает свой номер, медленное, гибкое расчленение собственного тела, развинчивание всех суставов, спутывание, свивание переплетенных конечностей, и, глядя на него отсюда, с террасы, я понимаю, что он не зря прячется под смешной маской черта: эта добровольная пытка порой так ужасна, что лицо перестает повиноваться своему владельцу и действительно превращается в нечто адское, в лицо грешника, осужденного на вечные муки... Погибнет ли он, как змея, удушившая себя своими петлями? В довершение всего оркестр – по другую сторону и не отделяет его от меня, так что музыка не всегда перекрывает его частый стон, тихий прерывистый стон человека, которого медленно раздавливают...

Когда он наконец уходит со сцены, когда он проходит внизу нетвердым шагом, волоча свое длинное тело, кажущееся полупустой оболочкой, я расправляю судорожно сжавшуюся грудь, хватаю ртом воздух. Я надеюсь, что этим пятиминутным драмам настал конец, мне так хочется какого-нибудь сладенького, пестренького балета... но вот уже вскинуты, нацелены карабины, а мишень у них – бубновый туз, высоко поднятый доверчивой рукой ребенка...

Невозможно смотреть на эту маленькую белую ручку, сразу мерещится красная дыра, зияющая посреди ладони... И все-таки я не убегаю, все-таки подхожу поближе и опять прячусь за кулису, зачарованная сверкающим полетом клинков, которые бросает метатель павах... Он капается почти неподвижным, стрела голубой стали вылетает из его руки и дрожа вонзается в вертикально поставленную доску, у самого виска юноши, который смотрит не моргая и улыбается застывшей улыбкой.

А я зажмуриваюсь, когда пролетает клинок, и каждый раз чуть наклоняю голову... В зале раздается крик, крик испуганной женщины, и этого крика мои нервы уже не выдерживают, однако юноша все еще там, живой, по-прежнему улыбающийся и застывший как статуя... Ничего не случилось, он жив, жив! Ничего не случилось: разве только нечто, неведомо сколько времени витавшее над этим залом, остановилось, заколебалось. Царственное крыло не пожелало спуститься, оно пощадило сегодня велосипедиста на вертящемся столе, изломанную шею красного чертика. Оно не захотело сбить с пути пули, нацеленные в бубновый туз, который держала хрупкая ручка, но по какой-то прихоти на мгновение замерло над головой юного святого Себастьяна, улыбающегося там, внизу, в ореоле торчащих ножей...

Теперь оно взлетает снова. Удалится ли она от нас. Та, чье невидимое присутствие так невыносимо тяготило меня и сделало мою душу такой пугливой, жадной до ужасов и безвольной – душой зрителя?...

В КОНЦЕ ПУТИ

– Вот так сюрприз! Ну скажи, кто бы мог подумать, что мы встретимся? Когда я видела тебя в последний раз? Ах да, в Марселе, – помнишь? Ты приехала с турне Питара, я с турне Дюбуа. Играли мы в один вечер. Одно турне должно было затмить другое: чья возьмет... Это не помешало нам в тот же вечер вместе лакомиться ракушками на террасе ресторана Бассо, а?

Нет, ты не очень изменилась, ты еще хоть куда. Надо же, какое везение! Это здоровый желудок тебя спасает, а если б ты тринадцать лет моталась по гастролям, как я, ты бы не глядела так гордо!..

О! Скажи прямо: я-то изменилась, что да, то да! Не больно сладко играть дуэний в сорок шесть лет, когда кругом столько юных пятидесяти-шестидесятилетних красоток, которые изображают резвушек в театрах на бульварах и отказываются от роли, если их ребенку по пьесе больше двенадцати! Это Сайгон подложил мне такую свинью, состарил меня прежде времени. Знаешь, я там пела в оперетте и театр освещали восемьсот керосиновых ламп.

10
{"b":"160634","o":1}