Я был прирожденным преступником как раз потому, что не обладал способностью противиться соблазну или хотя бы на секунду оттягивать удовольствие. Какие бы часовые ни стояли на предназначенных им постах, охраняя умы и нравственные устои большинства прочих людей, в моих духовных казармах они неизменно отсутствовали. Я хорошо представляю себе стража, который несет вахту на пропускном пункте, отделяющем излишнее от достаточного, правое от неправого. «Хватит на сегодня “Сахарных хлопьев”, еще одна миска нам не нужна», – говорил он в головах моих друзей. Или: «Одной плитки шоколада более чем достаточно». Или: «Смотри-ка, а тут чьи-то денежки лежат. Да, соблазнительно, но они же не наши». У меня такого стража не было никогда.
Строго говоря, это не совсем правда. Если у Пиноккио имелся Говорящий Сверчок, то у меня – мой венгерский дедушка. Он умер, когда мне было десять лет, и я с самого дня его кончины питал неуютную уверенность, что дедушка наблюдает за мной сверху и горюет о том, что молитвенник мог бы назвать моими неисчислимыми грехами и порочностью. Я заблуждался и сбивался с путей моих, точно пропавшая овца, и не было во мне здравия. Дедушка смотрел, как я ворую, лгу и мошенничаю; он заставал меня разглядывавшим в журналах запретные картинки и видел, как я сам себя ублажаю; он свидетельствовал мою алчность, и похоть, и срам; однако и его пристальное присутствие не могло помешать мне прокладывать мой собственный путь к аду. Если бы я был достаточно психопатичным, чтобы не терзаться раскаянием, или достаточно религиозным, чтобы верить в искупление моих грехов, коим осчастливит меня некая внешняя божественная сила, то, возможно, был бы и счастливее, однако я не знал ни утешения тем, что ни в чем не повинен, ни уверенности в том, что когда-нибудь буду прощен.
В каталажке каждый сам сворачивал себе сигареты. Недельный заработок позволял покупать табак «Old Holborn» или «Golden Virginia» в количествах, которых почти хватало на семь дней – до следующей получки. Папиросная бумага была там самая обычная, «Rizla+», но по причинам, уяснить которые мне так и не удалось, цвет имела желто-коричневый, а упаковки ее по диагонали перечеркивала надпись «Только для тюрем Ее Величества». Я запас их столько, сколько смог, и исхитрился протащить с собой на свободу. А затем годами заполнял эти коробочки бумагой из обычных красных, синих и зеленых пачек, продаваемых на воле, и наслаждался кичливым правом сворачивать у всех на виду сигареты из тюремной папиросной бумаги. Трогательно. Так иногда хочется вернуться вспять и отвесить самому себе оплеуху. Другое дело, что я вряд ли обратил бы на нее хоть малейшее внимание.
Когда тюремная неделя подходила к концу, курево у наименее предусмотрительных заключенных иссякало и они прибегали к странному ритуалу попрошайничества, который быстренько освоил и я, никогда бережливостью не отличавшийся. Ты отыскивал кого-то, в самую эту минуту курившего, бочком подкатывался к нему и льстиво произносил: «На пару, кореш». И, если тебе удавалось первым вылезти с этой просьбой, она вознаграждалась чинариком. Эти обслюнявленные, далеко уже не первой свежести окурки, чьи немногие уцелевшие табачные волокна горчили, просмоленные прошедшим через них дымом, были для меня как финиковая пальма в пустыне, и я докуривал их, пока они не обжигали мне губы до волдырей. Все мы знаем, на какие унижения способны идти рабы своих пристрастий – к наркотикам, спиртному, табаку, сахару или сексу, – лишь бы таковые удовлетворить. В сравнении с ними, с их безумием, дикостью и деградацией, унюхавшие трюфели свиньи выглядят существами безмятежными и сдержанными. Одна эта картина: я оголодало высасываю, обжигая кончики пальцев и губы, последнюю толику табачного дыма – могла бы сказать мне все, что я должен был о себе знать. Разумеется, не сказала. Я еще в школе, когда мне открылась моя безнадежная бездарность в любом виде спорта, решил, что обладаю полезным мозгом, венчающим бесполезное тело. Я был воплощением ума и духа, а те, кто меня окружал, олицетворяли грязь и плоть. Истина же, состоявшая в том, что я оказался гораздо большей, нежели они, жертвой плотской зависимости, мной с негодованием отвергалась. Что лишь показывает, какой законченной задницей я был.
После месяца с лишним отсидки в «Паклчерче» суд наконец приговорил меня к условному освобождению с двухлетним испытательным сроком и вернул родителям. Примерно в это же время мне удалось поступить в колледж, сдать экзамены повышенного уровня и написать экзаменационную работу, которая открыла передо мной двери Кембриджа †.
Тюрьма была низшей в моей жизни ступенью падения. Казалось, что попытки самоубийства, † вспышки раздражения и даже безумия, отмечавшие среднюю пору моей юности, остались позади. Вернувшись в Норфолк, я целиком погрузился в учебу, отлично сдал экзамены и был принят в кембриджский «Куинз-колледж», где собирался изучать английскую литературу.
Получив приятную новость о том, что меня приняли в университет, я должен был решить, на что потратить оставшиеся до начала первого триместра месяцы. В отличие от нынешних неустрашимых студентов авантюрной складки, обладателей многочисленных браслетов из слоновьего волоса, или эковоителей, которые берут в университетах годовой отпуск, чтобы проехаться автостопом по Дороге Инков, поработать в лепрозориях Бангладеш и вообще повидать мир, ныряя с аквалангами, катаясь на лыжах, серфингуя, летая на дельтапланах, предаваясь радостям секса и не вылезая при этом из Facebook и длинных шортов, я избрал занятие, и тогда уже выглядевшее омерзительно старомодным: преподавание в частной школе. Я всегда считал, что рожден для учительства, а мир английской приготовительной школы с его законами и нравами был мне известен досконально. Можно, конечно, подумать, что тем больше имелось у такой изысканной личности, как я, причин избегать его, искать новые миры и точки приложения сил, однако систолы и диастолы моих отречений и приобщений, неприятий и нужд, побегов и возвращений уже оформились к тому времени почти окончательно. Я противился породившей меня Англии и презирал эту страну примерно с той же силой, с какой принимал ее в объятия и почитал. Возможно, я также видел мой долг – перед самим собой – в том, чтобы, помогая учиться другим, загладить грехи, совершенные мной в школьные годы. Ну а кроме того, передо мной стоял пример двух моих героев из мира литературы, У. Х. Одена и Ивлина Во, прошедших этот же путь. Во даже извлек из него материал для первого романа. А ну как извлеку и я?
Я попросил внести мое имя в список претендентов на место школьного учителя, выведенный каллиграфическим почерком список, что хранился среди шведских бюро и потрепанных учетных книг в чревоподобных кабинетах «схоластического» агентства «Габбитас-Тринг», стоявшего на Саквилл-стрит, неподалеку от Пиккадилли. И всего через два дня после этой регистрации мне позвонил в Норфолк обладатель тонкого, писклявого голоска.
– У нас есть вакансия в очень хорошей приготовительной школе Северного Йоркшира. «Кандэлл-Мэнор». Латынь, греческий, французский, ну и немного судейства в регби и футболе. Помимо исполнения обычных обязанностей учителя, разумеется. Вам это интересно?
– Господи. Великолепно. Я должен съездить туда на собеседование?
– Знаете, вам повезло: мистер Валентайн, отец директора «Кандэлла» Джереми Валентайна, живет в Норфолке и совсем недалеко от вас. Повидайтесь с ним.
Мистера Валентайна, добродушного джентльмена в кардигане, весьма и весьма интересовали мои взгляды на крикет. Он налил мне большой бокал «амонтильядо» и снисходительно признал, что этот молодой малый, Бодем, бить по мячу, безусловно, умеет, однако направление и дальность его ударов слишком неустойчивы, чтобы доставить какие-либо хлопоты любому технически грамотному бэтсмену. О латыни и греческом разговора не было. О футболе и регби, по счастью, тоже. Зато мой выбор колледжа он одобрил.