Я едва не расчувствовался, пока писал. Во мне все еще живет недочеловек, калека, которого мы тащим на закорках несмотря на то, что нам выпало преобразиться первыми. Временами еще слышатся стоны старой, отброшенной нами жизни и культуры, пропитанной чувством вины, которую мы сменили на меч.
Пройдет время, и Альберт, Альберто, узнает историю своей матери-испанки, подробности ее смерти в Бургосе, [19]когда в город вошли победоносные войска Франко 21. Когда он вырастет, ему придется разобраться в том, чего сам я еще не знаю, хотела ли она восстать против франкистов или на самом деле стремилась воспротивиться моим убеждениям, моей вере.
Мне не жаль ее. Смерть кажется мне прибежищем, безопасной гаванью. В этой огненной круговерти нельзя искренне жалеть того, кто уже нашел приют во дворце смерти. (Смерти нежеланной или желанной, как это было у Кармен.)
Время от времени дождь усиливается и рвет тугой шелк огромных листьев. Когда он стихает, снова слышатся визгливые голоса вечно переругивающихся между собой кули, разгоряченных рисовой водкой. Поножовщина здесь обычное дело, так они сбрасывают с себя ношу своей жалкой жизни. Я уверен, что получивший удар ножом должен закрывать глаза, бормоча убийце слова благодарности.
Я, Вальтер Вернер, достиг звания подполковника войск особого назначения. Я – нацист. Национал-социалист. Член СС.
Я считаю, что мы не просто партия или политическое движение. Это было бы слишком банальным определением. Речь идет о неизмеримо большем: мы бойцы на службе божественного провидения. Мы создаем того самого бога, которого человечество жаждет найти вот уже двадцать столетий, с тех пор как было обмануто евреем Савлом Тарсяном. [20]
Мы закаляли себя, как булат. Только чистота стали в руках настоящих ангелов-истребителей может привести к рождению нового человека.
Сейчас, когда Германия истекает кровью, в самый тяжелый год развязанной нами искупительной войны, мне становится легче оттого, что я излагаю на бумаге эти истины.
Вполне вероятно, что все наши усилия окажутся лишь первой попыткой, которую в иных исторических обстоятельствах возобновят другие. Низкие враждебные силы остановили под Сталинградом наше продвижение к Центральной Азии, как верно заметил вождь.
Мои товарищи погибают на всех фронтах. Я видел в газетах их некрологи. Меня же берегли в резерве для этой последней, отчаянной миссии.
Неожиданно здесь, в жалком отеле «Эмпайр», появился мой дорогой Грибен, с которым мы вместе учились на курсах в Бад-Тельце. Я вижу, он сияет от гордости, получив «Мертвую голову», отличительный эсэсовский знак – череп на фуражке, то ли с улыбающейся, то ли саркастической гримасой, наверняка возникшей помимо воли художника.
Теперь он стал тем, кем хотел быть, – тружеником смерти, окруженным горами обнаженных трупов, которые он должен сжигать в работающих день и ночь печах Аушвица [21]-Биркенау, превращая их в столб едкого дыма.
– Мы будем трудиться до последнего дня, искореняя эту опасную болезнь, эту нравственную и метафизическую проказу – иудеохристианство, – сказал доктор Хильшер, поднимая бокал на выпускном вечере нашей группы особого назначения.
Узнав, что я не получил места в активно действующих частях, все стали обращаться со мной с какой-то жалостью. В глубине души они сожалели, что я был направлен на «интеллектуальную работу» в засекреченный институт Аненэрбе, который находился в ведении СС с весны 1938 года.
Но теперь я – спасительное послание в бутылке, брошенное в бушующее море. (Я пишу об этом без хвастовства, это простая констатация факта.) Мне известно, что, вполне вероятно, моя миссия повлечет за собой и мою смерть.
Нагольд, родная деревня… В Швабии, [22]на самом юге. Земля виноделов. Земля Гёльдерлина (это единственная книга, которую я взял с собой, помимо фальшивой Библии, скрывающей в себе тайные записи тех, кто стремился к Агарте).
Я вижу, как течет Некар на подступах к тихому средневековому Тюбингену с его колокольнями и высоким шпилем церкви, который видно из долины, вижу Платановую аллею. Мы с Грибеном бегали среди летних зарослей возле Некара, а весь Нагольд, наша деревенька, благоухал сидром.
Вдалеке виднелись пологие холмы Швабских Альп, покрытые лесом, которому тайно поклонялись как источнику жизни и таинственных германских сказаний.
На закате мы спускались на Рыночную площадь с неизменным источником, откуда в старые времена пил скот и лошади, привозившие товар на ярмарку, что бывала здесь по вторникам.
Летними вечерами сюда, к подножию памятника погибшим на великой войне, приходили влюбленные и пили прохладную воду, текущую по каменным уступам. (И я бы хотел спуститься с холма вместе с Инге, чтобы родниковой водой утолить жажду первой любви.)
Самые сладостные послеобеденные летние часы, когда стрекочут цикады, а шмели кружатся, словно обезумев от чувственного аромата полевых цветов, мы с Людвигом Грибеном посвящали рыбалке. Кто бы мог подумать, что Грибен испугается, когда я предложу ему углубиться в чащу леса, растущего на склоне Бисмаркова холма! Оттого, что я мог это сделать в одиночку, меня охватывала странная радость. Я погружался в прохладный голубой туман молчащего леса. Что я искал? В чем был смысл того радостного волнения?
Человек остается частью своей семьи, своей деревни, определенного уклада жизни, пока не родится заново.
Да, Нагольд был моей родной деревней. Моя семья три поколения подряд владела там главной аптекой, «Апотеке цум Адлер», что напротив гостиницы «Пост».
Это была католическая семья, тихо исповедовавшая свою веру, подобно большинству южан. Потребители агонизирующего, слабого бога.
А погребенный истинный бог, дионисийский, [23]солярный, являл себя на наших крестьянских праздниках, во время жатвы или сбора винограда. Тогда люди словно взрывались, устав подчиняться тюремным правилам, установленным местными и церковными властями. В такие дни даже из портала церкви, которую мы с гордостью называли собором, шел пьяный дух.
Некий сокровенный бог являл себя с бурным приходом каждой весны. Даже мой отец, столь же педантичный и серьезный, как и все члены нашей старинной семьи, шатался из стороны в сторону, возвращаясь с друзьями с деревенского праздника, на самом деле восходившего к культу Бахуса. [24]
В преддверии «великого прорыва» (как выразился полковник Зиверс, прощаясь со мной в здании Аненэрбе) я позволил себе вспомнить детство, как будто в завещании. Слабость, граничащая с тем грязным чувством, которое принято называть ностальгией.
Но на самом деле я описываю детство другого.Почти другого.
Отель «Эмпайр»… Это убогое место и правда достойно своего названия: оно могло бы служить символом Британской империи, которой мы уже сломали хребет, каков бы ни был исход нынешней битвы. Пока свирепствует муссон, словно разъяренная душа Азии, балконы и карнизы здания подрагивают, как безвкусные украшения на разодетой шлюхе.
С наступлением ночи меняются запахи и звуки, которые порождает «Эмпайр», этот зараженный организм. Сюда стекаются малайские торговцы, индийские контрабандисты в тюрбанах с жемчужинами, индонезийские проститутки, высокие и молчаливые, как тростники, поваленные ночным ветром, китайские сутенеры, обвешанные драгоценностями шулера, которые до самого рассвета будут играть, ставя на кон добытое бесчестным путем.
Нижние залы оказываются во власти этого человеческого отребья без роду без племени. Оттуда поднимаются алкогольные пары, доносится американская музыка – крутятся заезженные пластинки. Сквозь тонкие перегородки, разделившие на несколько комнат старинные залы в колониальном стиле, слышны похотливые перешептывания, лишенные каких-либо признаков страсти. Ветхие ковры, свидетели лучших времен, когда «Эмпайр» упоминался в путеводителе Туринг-клуба, уже не скрадывают шагов случайных любовников, договаривающихся о цене и наборе услуг. В коридорах витает дух печали и скрытого насилия.