Король однажды прислал за мной почти тайно. Почему об этом не написать? Могу ли я еще бояться инквизиции, Королевской Аудиенсии или самого Государя?
С годами теряешь страх — даже перед самим Богом.
Произошло это 11 сентября прошлого года — копыта четверки лошадей громко застучали на улочке Пимьента, всполошив всех соседей, напуганных прежними жестокостями и пылающими кострами. Донья Эуфросия, трепеща, впустила капитана в шляпе с перьями, который подождал, пока я соответствующе оденусь. Он сообщил мне, что император желает видеть меня в Юсте [46]. Ежели мне «это благоугодно», за мной приедут через неделю.
Поездка совершилась уже не в слишком жаркие дни. Я с удовольствием проезжал по пыльным дорогам своего детства, расцвеченным моими воспоминаниями. Тогда оливковые деревья казались мне гигантами, что выстроились рядами на сухой, суровой земле глубинной Испании.
Говорили, что старый император, отрекшись от престола в пользу своего сына Филиппа II, избрал Юсте, монастырь иеронимитов, чтобы уладить свои дела с Господом и, наверно, в особенности историю с разгромом Рима в 1527 году [47].
В этой тенистой котловине поселился Карл, Первый и Пятый [48], самый могущественный человек на земле. Мы, конкистадоры, и легион безымянных солдат были источником его величия. Источником иссохшим и забытым. Источником из тех, откуда пьют только мулы.
То была, несомненно, моя последняя поездка по местам, связанным с воспоминаниями детства, а император переживал последние годы своего последнего странствия. Мы встречались пять дней, и это меня не тяготило. Со мной обходились согласно моему сану с нежданным почтением. Бывают в жизни такие сюрпризы — Бог допускает, чтобы в нее вмешивались проказливые бесы.
Император окружен немногочисленным двором и примерно шестью десятками монахов, жирных, как коты в богатых домах. Потому что «трапезная» постепенно превратилась в дом постоянного пиршества. Его Величество отказался почти от всего, но не от хорошего стола, который обслуживали его шесть поваров. Кроме того, по медицинскому предписанию доктора Матиса, ввиду острых приступов подагры императору было назначено есть много мяса с кровью, даров моря, вымя и яичные желтки, чтобы они выделяли кислоты, необходимые для его пересохших суставов.
Мне предоставили возможность хорошо отдохнуть в просторной, побеленной келье, выходившей в сад с цветами и журчащими по камням фонтанами. На следующий день меня повели к императору, который после смерти своей любимой матушки Хуаны Безумной жил в апартаментах со стенами, обитыми черным шелком, на которых только кое-где красовались шедевры Тициана. Я был одет в мой скромный костюм члена Верховного суда. В передней, где император меня принимал, находился настоятель монастыря падре Ангуло, а также секретарь императора Мартин де Гастелу и лекарь, доктор Корнелиус Матис. Я вошел, следуя за камергером, но никто меня не заметил. Все смотрели туда, куда смотрел император со своей скамейки для молитвы, обложенной подушками. Лицо императора было обращено в противоположный конец комнаты, где мастер-часовщик, некий Хуанело, был занят еженедельной работой — заводил огромные фламандские часы, показывавшие десять минут седьмого. Каждый оборот мастер делал в постоянном ритме, словно опасаясь повредить или рассердить стальные внутренности машины. Слышались только звук завода при вращении рукоятки, журчание арабского фонтана снаружи и шумное дыхание, исходившее из груди императора. Было заметно, что в этом дворце время являлось предметом особого внимания. Наконец мастер-часовщик отвесил поклон и вышел.
Император долго смотрел на меня. Все молчали. Но вот послышался слабый голос, император говорил очень тихо, чтобы не тратить лишних сил:
— Ты знаменитый пешеход… А твой император, видишь, почти не может ходить. Живу как узник; да, узник Даже лишен охоты, которую когда-то любил. Если бы я мог ходить, я бы не стоял без конца на коленях. Но куда можно ходить во дворце? Говорят, ты шел восемь лет… Однажды ты был с нами в Толедо, это правда? Это был та?
Я утвердительно кивнул. Опять воцарилось молчание, и послышалась неприятная одышка, звучавшая грозным контрапунктом металлическому тиканью часов. Вдобавок император перед каждой фразой слегка скрежетал зубами, как бы выравнивая их, — видимо, они шатались и неправильно смыкались.
— Ну вот… Почему ты оплатил экспедицию в Рио-де-ла-Плату? Почему потом настоял на походе в Мексику? Ты что, хотел их исправить? Хотел изменить реальный ход вещей? Уничтожить Рай Магомета… [49]
Я опять молча кивнул. Пауза была долгой.
— Я старался познакомиться со всеми вами, по крайней мере с кем мог, — ведь возвратились очень немногие, да и из тех иные рехнулись или стали преступниками… Ты один из немногих, кто мне непонятен, странствующий рыцарь, ставший конкистадором. Ты крайняя противоположность того безумца, Лопе де Агирре [50], который, как мне говорили, в чаще дубового леса, кажется, взбунтовался против моего сына… Ты не похож и на своего деда Педро де Веру, который так много совершил для Короны. Был он человек очень жестокий и очень успешный: он усмирял гуанчей и мавров — в зависимости от того, куда его посылали. У вас, конкистадоров, чересчур много власти. По натуре вы из рода властителей. Корона должна завоевывать земли и души, но потом должен быть порядок и послушание. Можно ли требовать от льва, чтобы он соблюдал порядок и послушание?
Его голос звучал в комнате скорее благодаря авторитету говорившего, чем реальной силе изношенных императорских легких.
— Не думай, что я не знаю о коварных предательствах, которые, как ты видел, совершались в Индиях. Наши люди злоупотребляли и продолжают злоупотреблять властью, дарованной им Богом, а не мною, ведь я — никто. Чтобы победить индейцев, нужны были конкистадоры. Теперь требуются рехидоры, коррехидоры [51], священники и чиновники, чтобы держать в узде победителей… Последние десять лет моей жизни я трудился ради того, чтобы оставить своему сыну королевство, где спесь великих полководцев была бы обуздана законным порядком…
Да, подумал я, но эта спесь бесстрашных полководцев сделала вас, смертных королей, бессмертными.
Еще раз воцарилось глубокое молчание, нисколько не стеснявшее собравшихся придворных. Очевидно, император, хотя и полулежал, был не способен справиться с накопившейся усталостью. Этот монастырь-дворец не имел теперь другого предназначения, нежели быть кровом для великой смерти, соразмерной с великой жизнью. Говорят, что император, прибыв в это уединенное место, почувствовал, что умирает. Об этом напоминает ему стук секундной стрелки металлических часов, как бы говоря: слушай меня, как погребальный звон, и зловонный запах изо рта, мучающий его уже двадцать лет. Это знаменитое «дыхание больного льва», как писал Контарини, наглый венецианский посол (не так дурно то, что он это написал, ибо шпионство, как известно, занятие послов, а дурно то, что его наглость стала известна во всех дворах Европы).
Император живет со своей смертью. Вчера один монах мне рассказал, что он уже попробовал справить заупокойный молебен по себе. Даже попросил, чтобы ему помогли лечь в гроб, поставленный, как обычно, перед алтарем. Словно жаждая смерти, он улегся и задремал, усыпленный похоронным пеньем монахов. Гроб у него поистине императорский, обитый внутри мягким китайским шелком абрикосового цвета. Император живет — или умирает, — уже одолеваемый той опасной меланхолией, что помутила разум стольким членам его рода, бабушке и его матери Хуане.
— В столице идет слух, что та хранишь важную тайну, желая открыть ее только мне или королю, моему сыну…