Серафин жил в маленьком дешевом пансионе позади площади Реаль, в грязной и душной комнатенке. На стене — дюжина журнальных вырезок и фотография беркута, величественно парящего в небесах. Войдя, Серафин швырнул саквояж на пол, зажег лампочку на стене и повалился на диван, рыча как собака. Разговаривать ему больше не хотелось. Вытянув руку, он включил маленький телевизор, на экране появилась набитая людьми площадь и обезумевшие, вспотевшие лошади. Телевизор и стоящий прямо напротив него холодильник угрюмо смотрели друг на друга, ощетинившись грозной батареей пивных бутылок. Марес вышел в туалет. Серафин пробормотал что-то о бутылке «Тио-Пепе», которую он держал в холодильнике к приходу Ольги, но когда Марес вернулся, он уже спал. Его лохматый парик съехал набок, повязка сползла на лоб, а одна бакенбарда — к носу. Он казался не пьяным, а измученным или избитым до полусмерти. Над его помятой физиономией витал призрачный облик сурового сутенера из Кадиса, человека, которым он безуспешно пытался стать хотя бы на одну ночь. «Что я здесь делаю, — спросил себя Марес, — какого черта мне дались болезненные кошмары несчастного одинокого горбуна?» Ему вспомнилась сеньора Гризельда, ее торопливые волнующие поцелуи с привкусом йогурта.
Он тронул Серафина за плечо и прошептал:
— Эй, одолжишь мне твой костюм? — Он не был уверен, что его слышат. — Давай напугаем эту суку. Я знаю, где она околачивается со своим сутенером.
— Брось. Зачем? — вяло отозвался Серафин.
— Надо проучить ее за то, что она тебя подставила. Я все устрою.
Горбун не шевельнулся. Марес снял с него повязку и парик, бережно оторвал усы и бакенбарды. Потом стащил жилет и черную рубашку и положил их на саквояж. От вещей разило баррехой. Из крошечного оконца, выходящего на улицу Видре, доносился шум веселья с площади Реаль. Марес разглядывал кудрявые бакенбарды, которые держал в руках. Их шелковистая поверхность напомнила ему обжигающий лобок Нормы, он почувствовал комок в горле и ощутил невыносимую жалость к себе.
Он осторожно приложил бакенбарды к вискам, внимательно посмотрел на пустую стену, словно там висело невидимое зеркало, и повернулся сначала в фас, потом в профиль. Усы с бакенбардами послушно и мягко прилипли к коже, словно с нетерпением ждали слияния с нею. «Под этим париком у меня мозги расплавятся», — подумал он неожиданно трезво. Он снял старый плащ, водолазку и надел рубашку с жилетом. В это мгновение он почувствовал дурноту, присел на краешек кровати, и его стошнило. Неожиданно лицо его преобразилось: красные, обветренные губы, собачья тоска в глазах, безнадежная и отчаянная, — ничего человеческого...
Он открыл холодильник, отхлебнул глоток ледяного «Тио-Пепе» и почувствовал себя гораздо лучше. Затем неторопливо присел, ощупывая пустоту вокруг, и взял саквояж, который поджидал его в темноте. «Обувь, чищу обувь!» — призывно загнусавил он голоском Серафина из глубин воображаемого зеркала.
18
Сгорбившись, с саквояжем в руках Марес направился к площади Реаль и вошел в пивную. От лохмотьев горбуна несло баррехой.
— Обувь! Чищу обувь! — заголосил он, вживаясь в новую роль.
Заведение было забито до отказа, сквозь пелену табачного дыма и чад жаровен виднелись карнавальные маски и капюшоны. Как он и предполагал, Ольга сидела за столиком в глубине зала с долговязым блондином.
Он узнал ее, хотя ее лицо скрывала серебристая маска. Сгорбившись, Марес протиснулся сквозь толпу, причитая разбитым голоском: «Обувь! Чищу обувь!»
Подражание голосу Серафина оказалось столь удачным, что Ольга, еще не видя его, насторожилась, глаза ее тревожно забегали, отыскивая кузена среди толпы. Марес подошел вплотную к их столику, втянул голову в плечи и уставился на Ольгу. Она скорчила виноватое личико и затараторила:
— Сейчас я тебе все объясню. Понимаешь...
В этот миг Марес взял со стола наполненный до краев стакан мятного ликера и не спеша вылил зеленую жидкость на Ольгину голову.
— За то, что подшутила надо мной, сестренка, — произнес он беззлобно и гнусаво, как Серафин. — За то, что бросила меня, детка, за то, что не исполнила обещания. Дрянная потаскуха. Чтоб у тебя клитор отгнил.
Ольга завизжала, сутенер рванулся со стула, готовый набить Маресу морду. Но его петушиный гнев быстро улегся: саквояж Мареса выглядел внушительно и запросто мог проломить юную белокурую голову. Их без труда разняли. Насквозь пропитанная мятным ликером Ольга рыдала. Воспользовавшись удобным моментом, поддельный Серафин прошмыгнул на улицу.
Мгновение спустя он бесцельно и рассеянно брел по Рамбле, нахлынувший людской поток подхватил его и закружил в веселом водовороте карнавала. В себя он пришел только напротив Лицео. Деваться было особенно некуда: либо вернуться в комнатушку Серафина и вновь стать Маресом с его бледной рожей и безутешной тоской, либо пересечь Рамблу и опрокинуть пару рюмок в «Кафе-де-ля-Опера». Раскинув умом, он остановился на втором варианте, и это роковое решение перевернуло его судьбу.
19
Сутулый и сгорбленный, с повязкой на глазу и саквояжем в руках, Марес вошел в «Кафе-де-ля-Опера». Прежде чем шагнуть, он осторожно ощупывал ногой пол, подобно слепому, стоящему на верхней ступеньке лестницы, который замирает от страха, что не найдет следующую ступеньку и рухнет в пустоту.
— Обувь! Обувь почищу! — приободрил он сам себя звуками чужого гнусавого голоса и воровато съежился среди праздничной толпы. Вокруг плавали клубы табачного дыма, стоял гул множества голосов, почти все посетители были одеты в карнавальные костюмы. Пестрое море лиц, украшенных причудливыми масками и ярким гримом, разливалось от входа до самых дальних столиков. Марес пробился к стойке и попросил стакан баррехи, но бармен его не расслышал. У стойки какая-то оживленная компания пила шампанское из высоких бокалов. По доносящимся до него обрывкам разговора Марес понял, что они ждали кого-то из опоздавших, чтобы вместе пойти на вечеринку. Под шубами и пальто, небрежно наброшенными на плечи, виднелись роскошные костюмы. На стойке рядом с бокалами лежали маски. Одна из дам была переодета портовой проституткой, каких обычно изображают в старых французских фильмах: прислонившихся к фонарю, в черной сатиновой юбке с разрезом на бедре, зовущих вкрадчивым голосом: «Chéri!», томно полуприкрыв глаза от сигаретного дыма. В ушах у нее позвякивали дешевые сережки в форме полумесяца, на ногах были черные чулки и зеленые туфли на высоких каблуках. Кожаная куртка, наброшенная на плечи, внезапно показалась Маресу до боли знакомой: именно такую он подарил Норме десять лет назад... Приглядевшись повнимательнее, он понял, что узнает не только куртку: перед ним была Норма собственной персоной.
— Святое небо! — прошептал Марес. Он замер, ссутулился еще больше и впился в нее глазами. Норма была ярко накрашена, с синими тенями на веках и высокими подведенными бровями, в неизменных очках с толстыми стеклами. Эти тяжелые очки с мощными диоптриями придавали ей какую-то холодную маниакальную одержимость. Она не была красавицей, но и в тридцать восемь сохраняла прекрасную фигуру, выражение напускной рассеянности на лице и глубокий проникновенный голос — свое очарование, чем-то напоминающее причудливые творения Гауди. Она походила на изящную башенку, украшенную мозаикой из битой керамики — капризные очертания, плавные, округлые линии. Продолговатые, широко расставленные глаза, прямой нос и высокие скулы, усеянные редкими веснушками. И этот рот, чувственный, бледный, обескровленный, словно у куклы.
Приглядевшись к ее приятелям, Марес узнал и их: Жерард Тассис со своей женой Джорджиной, переодетые персонажами Фицджеральда, рядом с ними — Мирея Фонтан в костюме Миледи Винтер. Тотон, муж Миреи, был одет как обычно, зато на Эудальде Рибасе, старом приятеле Нормы, красовался элегантный смокинг. Лучшие друзья Нормы, принадлежащие к изысканному кругу социолингвистов. Их чопорный вид Марес на дух не переносил. Живя с Маресом, Норма с ними почти не общалась, и теперь они показались ему такими же никчемными, как прежде — остроумными, богатыми и пустыми, хотя всем им было уже под сорок.