* * *
«Одиссея», песнь 6.
* * *
«Одиссея», песнь 7.
* * *
Эмма сдержала слово, и я слово сдержала.
Летом 1985 года я пришла секретарем в маленькое лондонское издательство, выпускавшее словари и неакадемические научные труды. Там издавали словарь английского языка, впервые появившийся в 1812 году и выдержавший девять или десять переизданий, – продавался замечательно – и коллекцию технических словарей для носителей всяких других языков, продававшуюся недурно, а также шикарный словарь литературного бенгальского, с кучей иллюстраций и без никаких конкурентов на рынке – этот вообще почти не продавался. Еще была двухтомная история сахара, трехтомное исследование лондонских дверных молотков (приложение готовится к печати) и всевозможные другие книжки, у которых постепенно за счет сарафанного радио складывалась аудитория. Я не хотела быть секретарем + не очень-то рвалась в издательскую индустрию, но не желала возвращаться в Штаты.
Эмма оказалась немногим лучше Штатов. Она любила Америку, как викторианцы Шотландию, а французские импрессионисты Японию. Она любила бензоколонки «Эссо» на шоссе в луже света, и чтоб на ветру покачивалась красная вывеска «Кока-колы»; она любила мужчину на лошади, который просторечным внутренним монологом описывает волнующие пейзажи; она любила мужчину в шустрой машине на лос-анджелесской автостраде. Она любила книжки, которые меня заставляли читать в школе, она любила книжки, которых мы в школе не читали, потому что они могли задеть чувства новообращенных баптистов. Я не знала, что сказать.
Мне воображалось неброское меццо-тинто, на котором густой штриховкой и чуточкой ручного окрашивания изображалось некое место, где впервые приехавших европейцев опьянили цвета, и затем, сочиняя книгу, европейцы эти решили, что Великий каньон, или Столовая гора, или юг Тихого океана надлежит иллюстрировать цветной гравюрой, на которой ослепительный кобальт передан бледным до белизны голубым, кровавый кармазин и пурпур – бледным до белизны розовым, и такая бледная зелень и бледная желтизна и бледный-бледный розовато-лиловый, дабы в стакане воды читатель ощутил каплю настоящего виски. Про себя я насмехалась над Эммиными сокровищами, но ведь это же глупо, на ум тотчас приходят другие образы, презрения не вызывающие, – черно-белое кино не показывает нам окружающий мир в цвете, и однако черно-белое кино мы не презираем. Проблема была в том, что, хотя дела обстояли лучше, чем в те времена, когда я читала книжки, на которые семьюдесятью годами раньше люди протранжирили целые жизни, страсть готова была вцепиться в гриву первой же попавшейся идее и галопом ускакать прочь ventre à terre[26] – ах, как тихо, как спокойно некоторые умеют формулировать.
От припадков ярости и сардонических смешков в ожидании галопа ventre à terre я нервничала – проще было помалкивать или тихонько произносить банальности. Однако если человек очень умен и обаятелен, произносить банальности неохота, и стараешься сказать что- нибудь осмысленное, сохраняя между тем спокойствие и самоконтроль…
Как это поразительно, сказала я, что в Англии книги на английском + во Франции на французском, через 2000 лет это будет так же поразительно, как Страна Жевунов + Изумрудный город, а пока очень странно, что люди со всего мира съезжаются в одно место выводить нацию английских писателей + в другое – выводить писателей испанских, и это так грустно – наблюдать, как в литературе все языки растворяются в английском, который в Америке – язык забвения. Я утверждала, что тем самым искажается взаправдашнее прошлое, а европейский язык не может исказить европейскую страну, снимать Канзас нужно в черно-белой гамме, а для Страны Оз требуется «Техниколор», + более того (я пришпоривала свою идею рьянее, чем хотела, но останавливаться было поздно), это возмутительно, что люди, которые, в общем и целом, были самыми интересными героическими жестокими иммигрантами в литературе новой своей страны становятся лишь актерами которые говорят на ломаном английском или курсивом + в общем + целом их + их потомков полное незнание собственного языка + обычаев вообще не может быть выражено новым языком, который забыл, что ему было что забывать.
Эмма сказала: То есть ты считаешь, они должны быть не только по-английски.
Вот именно, сказала я. Как только понял – непонятно, почему раньше не сообразил.
Ну, сказала Эмма, говорят же, что будущее – за компьютерной версткой…
Хочешь, я напечатаю письмо на 100 слов за минуту? спросила я, поскольку у меня была работа. Письмо на 50 слов за 30 секунд? Письмо на 5 слов – за 3?
Я надеюсь, тебе не очень скучно, сказала Эмма.
Я сказала: Скучно!
Я понимаю, это не очень интересно, сказала Эмма.
Я хотела было ответить: Но абсолютно завораживает. Однако разум взял верх, и я сказала: Главное, что у меня есть шанс подумать, чем заниматься дальше.
Вот именно таких банальных и скучных замечаний я бы предпочла избегать при умном и обаятельном человеке, но Эмме, похоже, немало полегчало. Я сказала: Этого-то я и хотела. Все совершенно нормально.
Работа была совершенно нормальная, Эмма – умная и обаятельная, а я жила в Лондоне. Я попыталась последовать примеру Рильке, но задача оказалась нелегкой. И дело даже не в преклонении пред чьими-то работами: Рильке преклонялся перед Сезанном, но Сезанну секретарь был без надобности, во всяком случае – платный секретарь. Мне не нравилась идея работать на Родена, чтобы преклоняться перед Сезанном; по-моему, если являешься к человеку под дверь, хорошо бы хоть преклоняться перед его работами.
Иногда я каталась на метро по Кольцевой и читала книжку по органической химии, иногда «Положитесь на Псмита» в 20-й или 21-й раз, иногда смотрела прекрасного и нелепого Шерлока Холмса в исполнении Джереми Бретта[27], а иногда, конечно, «Семь самураев». Иногда ходила в «Жареных кур Теннеси».
День проходил за днем. Миновал год.
* * *
«Одиссея», песнь 8.
* * *
«Одиссея», песнь 9, и по ходу дела спрашивает каждое слово. Даже на карточки не записывает. Прекрасно, что ему нравится сюжет.
* * *
Как-то раз в июне 1986-го я пришла в контору, а там у всех нервы на пределе. Нашу компанию сожрали с потрохами, и покупатель заверил всех, что издательство сохранит независимость. Это зловещее объявление трактовали так: скоро все вы станете лишними людьми.
Издательство купила крупная американская компания – она публиковала множество писателей, которых у нас в конторе нежно любили. Через несколько недель в честь слияния намечался большой прием.
Эмма раздобыла мне работу и разрешение на работу + теперь раздобыла мне приглашение на прием.
А надо сказать, что эта новая компания публиковала не только множество американских писателей, которых любили у нас в конторе, но также Либераче, и приглашали меня отчасти из любезности, и одна из причин всеобщего восторга, одна из причин моего нежелания туда идти заключалась в том, что, по слухам, на приеме будет Либераче. Под Либераче я, естественно, подразумеваю не популярного пианиста, который прославился фразой «и всю дорогу до банка плакал», не любил ни одной женщины, кроме своей матери, и в середине 80-х умер от СПИДа[28]. Я подразумеваю известного британского писателя и путешественника, чья методика дала бы фору всенародно любимому музыканту.
Музыкант Либераче ужасно техничен и ужасно искренен; что бы он ни играл, он играет со всей душой, и «Польку пивной бочки», и «Я снова увижу тебя»[29], и на грустных песнях из-под слоев туши выползает слеза и плюхается на фальшивый брильянт на бархатном пиджаке, и кольца на пальцах сверкают, прыгая по клавишам, и в тысяче зеркал он видит слезу, и тушь, и кольца, видит, как видит тушь, кольца, слезу. У Либераче (писателя) все это тоже есть: скользкие замасленные арпеджио, самолюбование виртуоза, ловкие руки, отягощенные кольцами, сверкают по-над клавишами, профессиональная искренность, умеющая выразить цинизм + сентиментальность, порнографичность, даже отчуждение + невыразительность. И однако он был не в точности как пианист, поскольку он, хоть и поистине обладал эмоциональными талантами музыканта, таланты технические умел лишь проецировать, ибо даже замасленное арпеджио – вопрос не быстроты рук, бегающих туда-сюда по клавишам, но