Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Здесь его мать и ее сестра в детстве, стоят под ручку, чего он ни разу не видел в их взрослой жизни. У обеих ошеломленный чахоточный вид, свойственный детям, когда их заставляют позировать для фотографии, огромные глаза, пышные волосы, свободно завязанные сзади. Они осуждены были сидеть дома, пока их не освободит какой-нибудь мужчина, поскольку в те дни освобождение являлось в образе мужа, получаемого из человека, специально введенного в дом третьим лицом, в данном случае матерью, или, более вероятно, отцом, знающим толк в таких делах. Невозможно было, глядя на эти торжественные младенческие лица, предсказать, что одна из сестер, менее симпатичная, избежит родительской опеки, встретит своего будущего мужа просто переходя улицу — улицу! — по дороге в школу, переживет гнев семейства, родительское осуждение, выйдет за него, когда ей исполнится восемнадцать, после бог весть скольких тайных встреч, и проживет с ним счастливо, пока бегство из Германии не разлучит их навсегда. К тому времени отношения между сестрами, кажется, понемногу наладились. Герцу казалось, что они стали больше общаться, потому что это было время, когда он любил свою кузину Фанни. Живее любой фотографии были его воспоминания о тех днях в гостиной его тети, когда он ждал, пока появится Фанни, что бывало так редко, и о том разительном контрасте между светом тетиной виллы и мраком квартиры, в которую он должен был возвращаться и в которой не умолкало фортепьяно матери и скрипка брата.

Здесь был его отец в молодости, тоже торжественный, чрезвычайно красивый, задолго до женитьбы, которая обрекла его поклоняться одной немыслимой святыне, слушаться и родителей, и тестя с тещей, и навсегда забыть о наслаждении жизнью мужчины. Он уже сломлен чрезмерным повиновением и согласен, из того же повиновения, связать себя узами брака, который по ходу своего извилистого развития окажется несчастливым. Это красивое молодое лицо вначале станет немного угодливым, после станет измученным заботами, напряженным от постоянных капризов жены и обремененным сознанием того, что его семья в опасности и изгнание неизбежно. Душившие его опасения сделали его излишне снисходительным к детям, особенно к Фредди. Иногда у него на глаза наворачивались слезы, когда он смотрел, как мальчик занимается музыкой. Он тяжело переносил болезнь Фредди, до такой степени, что не мог к нему ездить, и с радостью свалил эту задачу на Герца. Таким образом, отец и мать отказались от Фредди из страха (или на самом деле это было осуждение?), что Фредди не вернется к ним, не спасет их, не возместит им все утраты, включая утрату самого Фредди. Но в том молодом красивом лице двадцатилетнего отца Герц не мог разглядеть никакого предвидения, никакой обреченности. Таким, человеком с неведомым будущим, он никогда не знал своего отца. Он помнил его измученным, обязанным много спать, помнил с острой жалостью благодарный отказ отца от работы в дневные часы, и как он тяжело поднимался по лестнице в квартиру над магазином на Эджвер-роуд, чтобы вздремнуть, и вновь появлялся через два-три часа, растрепанный и помятый — живой портрет неудачника. Но была здесь и фотография его родителей на каком-то приеме, возможно, что на том же самом ежегодном обеде, для которого его мать так тщательно наряжалась. Они казались жизнелюбивыми и даже дружными, нетерпеливая улыбка отца подчеркивала красоту матери, пойманной фотографом в редком настроении удовольствия, которое вскоре будет утрачено навсегда и почти забудется в водовороте жизненных перипетий.

Здесь были родители его матери, мрачная пара, верившая в каждый религиозный запрет и соблюдавшая даже больше установлений, чем было завещано. У них был почтенный вид, что являлось ложью, комплиментом фотографа; формально одетый мужчина почтительно стоял за спинкой стула своей жены, и его жена, монументальная в черном платье, глядела прямо перед собой без тени улыбки. Никогда, за всю свою жизнь, как Герц смутно помнил, она ни разу не выразила инстинктивную привязанность к кому-нибудь из своей семьи, хотя несомненно оплакивала отступничество одной дочери, при этом крепче вцепляясь в другую. Раз и навсегда было установлено, что эта оставшаяся дочь никогда не должна выходить из дома. Если бы дедушка Герца не сжалился над нею и не ввел в свой дом такого подходящего молодого человека, она бы так никогда и не вышла замуж. Герц вглядывался в их жестокие лица и сам себе признавался в том, что испытывает к ним отвращение, хотя был благодарен богу за то, что они умерли своей смертью, в своем доме, чего не удостоились столь многие подобные им пары. Глядя на них из такой дали, он сумел различить, что делало их столь неприятными: они никогда не знали удовольствий.

Под этой жесткой формальной одеждой были жесткие формальные тела, которые учились держаться на расстоянии друг от друга, объединяясь только ради неких регламентированных целей и сразу же после этого вновь заковывали себя броней запретов с несомненным облегчением.

Здесь была фотография из Баден-Бадена, самая драгоценная из всех, и наконец его детская фотография, где он, в коротких клетчатых штанишках, прижимает руку к сердцу, что ему так часто приходится делать теперь, но на фотографии нет и намека на слабость. У него тоже торжественный вид, но его большой рот даже тогда был склонен растягиваться в улыбке. Эта улыбка перешла в оборонительную, когда судьба его семьи стала ясна, а также примирительную. Она никогда не оставляла его, хотя его собственная судьба была по любым стандартам неясной. Ощущение того, что он счастливо спасся, до сих пор его смущало. В специфической космологии Герца не было счастливых спасений; все хорошее в жизни должно было быть тщательно обосновано, а главное, что ничего нельзя принимать как должное. То, что он сидит в своей собственной квартире, свободный от каких бы то ни было обязательств, казалось ему более безосновательным, чем выглядело со стороны. Он знал, что этим всем обязан простому везению, и не доверял удаче так пылко, как доверяли ей его набожные бабушка и дедушка. Возможно, что именно от той неприятной супружеской пары он унаследовал свою уверенность в гневливости Бога, а с нею и боязнь, что незаслуженное благо может повлечь за собой самое суровое взыскание.

Более поздние годы их жизни не были зафиксированы на пленке, если не считать фотографии покинутой Хиллтоп-роуд (он сделал своим собственным аппаратом, каким-то образом уцелевшим еще с Германии) и Фредди, усмехающегося и пообтрепавшегося, без малейших следов амбиций его матери, словно он избавился от них одним усилием воли. Снятый кем-то неизвестным, он сидел на Брайтонском пляже, в брюках, завернутых выше щиколоток, в каком-то древнем пуловере, из-под рукавов которого высовывались манжеты рубашки, и улыбался не так, как Герц, в том смысле, что его улыбка свидетельствовала о сознательном и нарочитом отсутствии памяти. Фредди был счастлив! Герцу достаточно было сравнить эту фотографию с теми, где Фредди был в полном концертном облачении, чтобы понять, каким бременем была для его брата прежняя жизнь, и посочувствовать. Так вышло, что он избежал чувства вины: переезд в Англию перечеркнул его зарождающуюся репутацию, после чего Фредди заболел, и недуг его был достаточно неопределенным, чтобы дать ему передышку. Он также избежал разочарования родителей, ибо они так хотели верить, что он на грани чудесного исцеления, новой зрелости, которая вознесет всю семью к вершинам славы и осушит их слезы. Ради того, чтобы питать эту иллюзию, они так редко посещали его в пансионате, переложив эту задачу на младшего сына, который с самого начала видел, что ни их прежней жизни, ни тем более Фредди не светит никакого возрождения. Иллюзию разделяли лишь родители, это было безумие на двоих, в которое муж был вовлечен в основном из страха перед женой. Эта поздняя фотография Фредди в виде туриста — все, что осталось от его человеческой жизни. И это было настолько невероятно, что Герц долго пристально смотрел на нее, удивляясь, и после неохотно отложил в сторону.

Другие фотографии были не столь интересны: главным образом открытки, купленные во время путешествий, сувениры, первоначальная привлекательность которых исчезла, и репродукции любимых картин, из которых он видел далеко не все. Птица из катакомб Присциллы в Риме; портрет англичанки в большой шляпе из музея Жакмар-Андре в Париже, купленный из-за веселого, хотя и трогательного контраста между ее неуклюжим обликом и изяществом музейной обстановки; Мане: элегантный вид женщины сзади, еле обозначенный и томящий дальнейшей наготой; почти неразборчивый фриз Пармского собора; пронзительная картина из Национальной портретной галереи: портниха подгоняет юбку на безразличной клиентке, похожей на Фанни Бауэр (черные волосы, темные глаза, вызывающе яркий рот и злое лицо); и фаюмский портрет, который он берег, потому что эту открытку ему прислала Джози. Он представлял себе, как тщательно она ее выбирала в попытке приспособиться к нему, Герцу. Эта открытка трогала его до боли. Он видел в ней и желание угодить, которое она обычно не стремилась проявлять, и, может быть, даже проблеск отзывчивости на красоту, к которой он так стремился. Это было в ранние дни их отношений; он сводил ее в «Коллекцию Уоллеса», и ей было там скучно. Поход не удался. Но два дня спустя она приложила фаюмский портрет к записке, в которой благодарила за приятный вечер. Он счел это очаровательным жестом, своеобразной данью тому, чего не было в ее душе, но что она признавала частью его мечтательной натуры и озадаченно уважала.

23
{"b":"160079","o":1}