—
Это было бы самое желательное разрешение вопроса, но удастся ли мне это?
—
Если кому-нибудь это может удаться, так только вам. Одному вам свободно можно поручить обращение такой опасной грешницы, так как вы неуязвимы для женских прелестей.
Она нагнулась и ласково похлопала по белой, холеной руке ксендза, ища его глаз нежным и довольно выразительным взглядом.
Когда духовник ушел, графиня еще долго сидела в раздумьи.
Если бы кто-то мог видеть ее в эту минуту, то ужаснулся бы той холодной жестокости и неумолимой ненависти, которая отражалась на ее полном лице.
— Да, — пробормотала она сквозь зубы, — никогда Стах не будет обладать поганой «москалькой», и я встану между ними. Ну, а если она окажется слишком опасной и не обратится в нашу веру, тогда она исчезнет… Пусть лучше погибнет эта чужая, лишь бы спасти душу Стаха. Это будет только справедливо…
Отец Ксаверий был настоятелем в замке и совершал службу в древней каплице, роскошно обновленной графиней; жил он во второй башне, где занимал две строго обставленные комнаты.
Было около двух часов ночи, и все в замке покоилось мирным сном; только из открытых окон помещения отца Ксаверия слышались трогательные звуки сонаты
Appassionata
Бетховена, исполнявшейся с замечательным блеском и искусством.
Когда последний аккорд замер под рукой музыканта, он встал, подошел и прислонился к окну. В эту минуту маска, искусно скрывавшая истинные чувства молодого ксендза, была сброшена, и на его бледном лице ясно читалась тяжелая борьба страстных, необузданных чувств.
Простояв несколько времени, он, видимо, на что-то решился, схватил тяжелый двухсвечный шандал и по пустым безмолвным комнатам направился в стеклянную галерею.
Поставив подсвечник так, чтобы свет озарял фигуру Марины, он опустился в кресло, где перед тем сидела графиня, и впился глазами в картину.
При слабом освещении большая часть громадного полотна тонула в полумраке, и только воздушный образ Марины да череп скелета выступали из темноты. Отец Ксаверий наслаждался, глядя на чудные формы, просвечивавшие сквозь легкую ткань; в его воспаленном воображении ему чудилось, что воздушное одеяние колыхалось под дуновением ночного ветерка, что волнистые пряди роскошных волос дрожали, а прекрасные бархатистые глаза смотрели на него и улыбались.
—
И ты, дивное существо, будешь принадлежать этому развратнику и забулдыге, который тянет к тебе свою преступную руку? — думал он, задыхаясь. — Твои невинные глаза чисты, они не лгут и действительно не видят той грязи, которой собираются тебя запятнать. Но только никогда, никогда ты ему принадлежать не будешь; а твоя непорочность и чистота души послужат мне орудием, которым я воспользуюсь, чтобы вырыть бездну между тобой и мужем.
Он все не мог отвести глаз от картины и замолчал, а потом засмеялся тихим, ехидным смехом.
—
И мне поручается обращать ее в нашу веру, потому что я, видите ли, неуязвим для прелестей женщин?.. Ха, ха, ха! Старая дура! Не понимаешь ты, что для того, чтобы тебя выносить, надо в самом деле ослепнуть и облечься в броню равнодушия. Проклятая сутана!..
И он судорожно скомкал полу рясы.
—
Ты закрыла мне дорогу к законному счастью, но для любви ты никогда не была преградой… Я хочу, чтобы ты полюбила меня, златокудрая фея, уже околдовавшая меня. Ты очутишься здесь одинокой и окруженной врагами и, кто знает, может быть будешь счастлива, найдя в моих объятиях защиту и покровительство…
Он весь горел, задыхался и вдруг, подскочив к картине, поцеловал белое плечо «Блуждающего огонька», но в тот же миг вздрогнул и попятился.
Была ли то игра мерцающего пламени свечи, или соединение этого красного света с широкой полосой лунного, заливавшего в эту минуту галерею, но ему почудилось, словно череп выступил из картины и его беззубый рот скорчил злобно-насмешливую гримасу.
— Ты грозишь мне смертью, предательское болото, за то, что я посмел к тебе приблизиться!.. — пробормотал ксендз в паническом страхе и, схватив шандал, бросился в свою комнату…
VI
Вернувшись из Монако в свой старый замок, барон Реймар не находил прежнего душевного покоя.
Тоска и грусть охватили его. Кругом была пустота, которую не заполнить было ни работой, ни чтением. Энергичный и настойчивый, набитый правилами, отступать от которых считал для себя недостойным, барон не хотел сознаться, что именно было причиной его тоски, того душевного разлада, делавшего его раздражительным и даже несправедливым, и под влиянием которого общество казалось ему нелепым, а женщины противными.
С негодованием гнал он прочь воспоминания о Марине, образ которой как чарующее видение неотступно стоял перед ним и словно дразнил его своей прелестью. Каждый раз, когда в его памяти мелькало ее бледное, задумчивое личико с большими бархатными грустными глазами, его охватывало неприятное чувство не то стыда, не то досады, не то недовольства собой и тут же обыкновенно ему, вспоминался последний разговор с теткой, случайно услышанный Мариной.
Месяца через три барон пришел к заключению, что одиночество для него не годится, написал по этому поводу тетке Эмилии и так настойчиво приглашал ее, что та не могла отказать своему любимцу, обещав ему приехать к рождественским праздникам и пробыть до конца зимы.
Обрадованный Реймар выехал встретить тетку и привез ее в замок, где окружил чисто сыновней любовью и всевозможным комфортом.
Но Эмилия Карловна сразу заметила, что племянник изменился, грустит и что в нем происходит внутренняя борьба. Уже в его письмах звучали подозрительные нотки, и все это вместе с плохо скрытым волнением, когда случайно речь заходила о Марине, вызывало подозрение, что молодая девушка произвела на него гораздо более сильное впечатление, чем он сам думал, и что его благоразумное бегство стоило ему очень дорого.
Настала весна, и вот однажды, когда тетка с племянником сидели за послеобеденным кофе, им по обыкновению подали привезенные со станции письма и журналы.
Эмилия Карловна углубилась в чтение письма своего управляющего, старого Каспара, испрашивавшего подробные распоряжения относительно виллы, как вдруг глухое восклицание Реймара привлекло ее внимание.
Она подняла голову, но удивление и испуг лишили ее дара слова. Бледный барон пожирал глазами письмо, шелестевшее в его дрожавшей руке.
—
Боже мой! Ты получил какое-нибудь неприятное известие? — спросила она со страхом.
Барон бросил письмо на стол, и по лицу его пошли красные пятна.
—
Нет… ничего особенного!.. Бабушка зовет меня на свадьбу Марины Адауровой.
—
Графиня?.. На свадьбу Марины?..
—
Ах, я хочу сказать про свадьбу Стаха с Мариной! Могла ли ты вообразить себе что-либо подобное? Не прав ли я был, говоря, что эта лукавая святоша выросла на болоте и всосала в себя всю его гниль? Как видишь, она спокойно выходит замуж за возлюбленного своей матери. Это ли не цинично?
Эмилия Карловна была глубоко потрясена.
—
Но она, может быть, не знает про это и…
—
Ах, что ты мне рассказываешь! — яростно ответил барон. — Взрослая девушка, которая всю жизнь провела в этой цыганской корчме, где перед ней дефилировали все возлюбленные ее маменьки, была бы уж очень простоватой, если бы не догадывалась, какую роль играл там Станислав! В этом ты меня никогда не разубедишь. Конечно, и Станислав хорош, он тоже не знает предела своей распущенности. Впрочем, он выбрал себе подходящую жену, оба они друг друга стоят.
—
В отношении Стаха ты прав, и его поступок преступен. Но я глубоко убеждена, что Марина не виновата. Меня удивляет та жестокость, с которой ты осуждаешь эту глубоко несчастную и милую девушку, совершенно неспособную, по-моему, на такую низость. Бог знает, какие обстоятельства заставили ее согласиться на подобный брак, потому что Станислав ей всегда был противен. А может быть, она — жертва интриг своей мачехи, которая желает отделаться таким образом от соперницы по красоте. Ты сам рисовал мне в очень непривлекательном свете Юлианну.