Мастер Джорджи
Посвящается Мику и Парвин Лоуренс
Пластинка первая. 1846 г.
Девушка перед лицом смерти
Мне двенадцать было, когда мастер Джорджи мне в первый раз приказал замереть и не мигать. Голова у меня была вровень с подушкой, он велел положить руку мистеру Харди на плечо; и меня, от кончиков пальцев, всю прошибло холодом через его рубашку, белую, полотняную. День был субботний, праздник, Успенье, и чтобы вдруг не затрепыхались веки, я воображала, что, если сморгну, Господь меня поразит слепотой, вот почему у меня получился такой запуганный вид. Мистеру Харди никто не приказывал замереть, он и так был мертвый.
Вот я говорю — двенадцать, но точно я не знаю. Не знаю своей матери, никого не помню, и дня рождения у меня никогда не бывало, пока семья Харди меня не взяла к себе. По словам мастера Джорджи, меня нашли лет девять назад в одном подвале на Крутой, я сидела рядом с мертвой женщиной, и горло ей сглодали крысы.
У меня не было имени, и меня назвали Миртл — Миртовой называлась улица потому что, где стоит сиротский приют. А меня собирались туда определить, и так бы оно и вышло, не разразись оспа. И тут один деловой господин из Ливерпульского медицинского комитета, знакомый мистеру Харди, сказал, чтоб он меня призрел, пока не кончится эпидемия. А когда она кончилась и мне время было съезжать, мисс Беатрис стала реветь, так она ко мне прикипела. Любовь прошла через год, когда мистер Харди завел собаку, но тут уж меня приспособила миссис О'Горман, меня и оставили.
Мне жилось хорошо, миссис Харди учила меня читать, мистер Харди потреплет, бывало, по подбородку, спросит, как дела. Иной раз даже позволяли играть с мастером Фредди, пока он в школу не уехал. И порола-то меня одна только миссис О'Горман, и то для моей же пользы. Никто меня не любил, а я и рада; так сердце мое не тратилось понапрасну и билось для одного лишь мастера Джорджи.
Я совсем не помню, как меня нашли. Мастер Джорджи когда-то сказал, что, если очень сильно сосредоточиться, память вернется, как на его фотографических пластинках проступает изображенье. Я перепугалась — он же такие дива чудные творил в темноте, — и бывало, это уж после того, как он меня надоумил, проснусь от того, что лист шуршит в канаве, лежу и воображаю, как вот-вот жуткая картинка отпечатается на оконном стекле. Миссис О'Горман, бывало, заметит круги у меня под глазами, выпытает причину и объявит, что опять негодяй мальчишка разным вздором меня дурил.
Сходила я два раза к тому дому на Крутой, сходила, постояла у забора. Подвал затопляло, и окна были такие грязные, что не заглянешь.
Тот памятный сырой вечер в августе — который так удивительно кончился — начался с того, что на миссис Харди опять нашло. Меня призвали заняться тигровой шкурой. Опять пес наведывался в столовую, и миссис О'Горман шуганула меня наверх, чтоб я его серую шерсть вычесала с этих проклятых полосок. Мастер Джорджи и миссис Харди сидели по разным концам обеденного стола.
Тигра этого я не терпела: челюсти разинуты, а, в отличие от мистера Харди, век у него не было, так что он вылупил глаза. Миссис Харди ненавидела ковер не меньше моего, но совсем по другой причине. Мистер Харди божился, что самолично уложил зверя в Мадрасе в ту пору, когда там надзирал за оросительными работами. Но это была наглая ложь, и миссис Харди не раз под горячую руку вдребезги ее разбивала: шипела, что он купил эту пакость на аукционе и самолично приволок на закорках домой.
Шкура лежала у стеклянных дверей, которые смотрели на двор и дальше на сад, так что я была спиной к столу, когда миссис Харди сказала:
— Джорджи, мальчик, ты же не пойдешь сегодня на твои эти занятия, правда?
Он признал, что да, не пойдет.
— Но ты, конечно, уйдешь по делам.
Хоть и маленькая, а я почуяла, что это скорей обвинение, чем догадка. Щетка у меня застыла в руке. Я боялась миссис Харди, она так таращилась. Часто даже губы у нее улыбались, но это совсем не потому, что ей весело. Но она меня все равно спасла, выучила грамоте, и мне было жалко, когда она огорчалась. Я уставилась на сливовые деревья в саду. Мисс Беатрис кружилась под гнилыми круглыми сливами. Толстый доктор Поттер таскался за ней, задрав лицо к облакам.
Я услышала, как мастер Джорджи говорит:
— Да нет, отчего по делам, мама. Просто мне надо встретиться с Уильямом Риммером.
— Ну разумеется, — сказала она. — Вечно вас, мужчин, ждут приятели... или дела неотложные.
Была долгая минута молчанья, и в тишине постукивало что-то. Я развернулась на корточках, якобы принялась за костлявую голову тигра. Миссис Харди вилкой пронзала еду на тарелке, и глаза ей переполняла и распирала тоска; соус брызгал на скатерть. Мастер Джорджи мне объяснял, что подобный взгляд развивается на почве расстройства щитовидки, это железа такая, которая у всех у нас есть, только у миссис Харди она стала расти. Ну а тоска развивалась исключительно на почве мужа; миссис Харди была заброшенная жена. Мистер Харди обещал прийти в полдень, а было уже пять минут четвертого на каминных часах.
Мастер Джорджи встал и наклонился, чтобы поцеловать свою мать в щечку. Она увернулась, и он недовольно хмыкнул.
— Пожалел бы ты меня, — простонала она. — Помоги мне, сама я не справлюсь.
— Но я не знаю, чем я могу помочь вам, мама, — сказал он, и его виновато поникшие плечи меня прямо резанули по сердцу.
Обычно, когда она бывала не в себе, он предлагал ей остаться, и почти всегда она отвечала — ну зачем же, какие глупости. А тут он ни слова не вымолвил. Просто стоял смотрел на это залитое слезами лицо. Она больше им помыкала, чем мастером Фредди или мисс Беатрис. Он был у нее первенец, вот почему, наверно; и ее всю распотрошили, пока он не выскочил. Это мне миссис О'Горман рассказала. Конечно, он ее любил по-прежнему, но детские дни, когда он мог постоянно это доказывать, прошли безвозвратно.
Она сказала с досадой:
— Зачем расстраиваться, Джорджи. Пусть мои мелкие горести не омрачают твой день.
На что он с такой же досадой ответил:
— Слушаю и повинуюсь.
Тут я выскочила за дверь, просто не могла этого больше терпеть.
Прихожая светлела, потом снова темнела, когда облака набегали на солнце. Я выбрала с зубьев щетки комок собачьей шерсти, ветер залетел в лестничное окно, подхватил его, понес по пролету, как одуванчик, закружил, завертел над рогами оленя на верхней площадке.
Накануне вечером миссис О'Горман меня зажала в судомойне, чтобы ознакомить с Успеньем. Больше-то, она сказала, некому меня наставить, раз я в безбожном доме воспитываюсь. Это она метила в доктора Поттера, который попал под обаяние новых наук. Доктор Поттер считал, что мир создан не за семь дней; на такое и тысячи лет не хватит. Да, и даже горы не вечно стояли на тех же местах. И гора Святого Иакова рядом с затопленным кладбищем, может, тоже была когда-то плоским куском земли, лысым, бестравным под ледяной коркой.
Я из-за этого не так убивалась, как миссис О'Горман, которая причитала, что не ей сомневаться в незыблемости скал. Ее скала и твердыня — Царствие небесное, и вовсе ей не надо, чтоб его туда-сюда перемещали.
Она вжала меня в стул у стола в судомойне и возвестила, что завтра — день знаменательный, день, когда тело Пресвятой Божьей Матери было взято на небо, дабы там соединиться с душой. Ее не отдали червям на съеденье, как отдадут, к примеру, меня, настолько любит ее Господь Бог. Я не очень-то ей поверила.
Там, наверху, паутина волосков уже расползалась. Мои губы складывали: «Любит — не любит», только я не Господа Бога имела в виду.
Тут появился мастер Джорджи и стал застегивать свой уличный сюртук. Плащ на меху, тот, который потом я выхватила, висел в кладовке заброшенный. Он его перестал носить, потому что мистер Харди, когда возвращался с утренних торгов на Хлебной бирже навеселе, уж слишком часто кричал: «О, vanitas vanitatem [1]».