Яков с удовольствием слушает ее болтовню, у нее уже совсем бодрый вид, может быть, он с некоторой грустью вспоминает о тех трех сигаретах, которых ему стоила эта морковка, в другой раз он постарается достать дешевле. Так они болтают о том о сем, Лина великий мастер вести беседу, у нее просто талант поддерживать непринужденный разговор.
— Что на работе? — спрашивает она.
— Все в полном порядке, — говорит Яков, — спасибо, что спросила.
— У вас тоже была такая страшная жара? Здесь здорово припекало.
— Ничего, терпеть можно.
— Что вы сегодня делали? Ты опять ездил на паровозе?
— С чего ты взяла?
— Как же! Ты же недавно ездил до Рудополя и обратно, ты уже забыл?
— Ах да. Но сегодня нет. Паровоз на днях сломался.
— Что случилось?
— Одно колесо отлетело, а новое пока не привезли.
— Жалко. Как дела у Миши? Он уже давно не приходил.
— Он очень занят. Хорошо, что ты о нем напомнила, он передает тебе привет.
— Спасибо, — говорит Лина, — ты ему тоже от меня.
— Непременно.
Такой разговор может продолжаться часами, растянуться хоть на двадцать морковок, — до тех пор, пока не открывается дверь и не входит Киршбаум.
* * *
Если бы я с самого начала не задумал рассказать именно эту историю о Якове, я рассказал бы историю о Киршбауме. Может быть, я когда-нибудь это и сделаю, искушение велико. Хотя мы встречались всего два-три раза, случайно. Собственно, я знаю его только со слов Якова, он упомянул его мимоходом, остальное досказало мне мое воображение. Киршбаум не играет большой роли в этой истории, но не забудем, что он вылечил Лину. Раньше Киршбаум был знаменитостью, с печатью и факсимиле и тысячей почестей, главный врач больницы в Кракове, кардиолог, попасть на прием к которому считалось большим счастьем, доклады в университетах по всему миру, свободно по-французски, по-испански, по-немецки, говорили, что он состоял в дружеской переписке с Альбертом Швейцером. Кто хотел у него лечиться, должен был пустить в ход все свои связи; он и сегодня держится с достоинством уважаемого человека, и к нему относятся с почтением, хотя он ничего для этого не делает. Костюмы его из лучшего английского сукна, на коленях и локтях уже слегка потертые, но, как и прежде, безукоризненно сидят на нем, всегда в темных тонах, очень эффектно выглядят при его седине.
Киршбаум никогда не давал себе труда задуматься над тем, что он еврей, еще отец его был хирургом, — что в том, что они еврейского происхождения, немцы заставляют человека быть евреем, а сам ты не имеешь никакого представления о том, что такое еврей. Теперь вокруг одни только евреи, впервые в его жизни никого, кроме евреев, он ломает себе голову над вопросом, чем они схожи между собой. Напрасно. Он не может найти видимого сходства, а с ним у них и вовсе ничего общего.
Для большинства он оригинал, чудак; Киршбауму это неприятно, лучше дружеские отношения, чем отчужденное уважение, он старается добиться расположения, но делает это неумело, в то время как каждый ожидает от него особенного; кроме того, он совсем лишен чувства юмора, а юмор очень помогает в таких случаях.
Киршбаум приходит в комнатку на чердаке, приносит полную кастрюльку супа для Лины, у него пружинистый шаг, как у тридцатилетнего, теннис помогает сохранить форму.
— Всем добрый вечер, — говорит он.
— Добрый вечер, господин профессор.
Яков, сидящий на краю кровати, уступает место Киршбауму, который сейчас будет выслушивать Лину, она уже снимает рубашку, все равно суп слишком горячий, каждый раз ее сначала выслушивают, а потом она принимается за суп. Яков подходит к окну, оно открыто, маленькое чердачное окошко, и все-таки из него можно увидеть половину города. Может быть, это случится, когда будет закат, дома в серо-золотом свете и кругом мир. Русские пройдут по всем улицам, ни одной не пропустят, проклятые звезды снимут с дверей, и на них останутся светлые пятна, как от уродливых картин, которые слишком долго висели на стенах, а теперь, как того и заслуживали, перекочевали на свалку. Наконец у Якова, как у всех людей, находится немного времени для радостных мыслей. Он будет жить тихо, не пускаться в рискованные приключения с женщинами, пусть молодые кидаются с головой в любовные авантюры, кафе надо будет отремонтировать, освежить стены и, может быть, добавить несколько столиков, хорошо бы получить лицензию на продажу водки, тогда никаких шансов на нее практически не было, теперь посмотрим. В помещении, где он хранил запасы продуктов, можно устроить комнатку для Лины, будем надеяться, что не объявятся родственники и не захотят ее забрать, он отдаст Лину только родителям, но неизвестно, живут ли они еще на свете. На будущий год она пойдет в школу, смешно, девица девяти лет сидит в первом классе. В первом классе будет полно переростков, может быть, они что-нибудь придумают, чтобы детям не терять столько времени. Неплохо бы начать ее учить уже заранее, хотя бы читать и немного считать, почему ему раньше не пришло это в голову, пусть только выздоровеет.
— Теперь я вам могу сказать, — говорит Киршбаум, — что дела у этой юной дамы обстояли весьма неважно; но когда юные дамы слушаются старших, почти всегда удается кое-что сделать. Мы здесь у нее внутри уже все починили. Глубокий вдох! Не дышать!
В шкафу на нижней полке лежит старая книжка, описание путешествия по Африке или Америке, она хорошо подойдет для ученья, там и картинки есть. Нужно постараться, чтобы ей понравились занятия, потому что, если ей не понравится, можно хоть на голове стоять, она учиться не станет. Как только будет возможно, я ее удочерю, сначала, конечно, наведу справки о родителях, но она, Боже сохрани, не должна знать; чтобы взять девочку, надо выполнить массу формальностей, побегать по учреждениям, надо же, на старости лет оказываешься с ребенком. С помощью немцев и с помощью русских, чья доля больше? Я ей скажу, теперь хватит бесконечно рассказывать сказки, не все слушать про принцев и ведьм и волшебников и разбойников, действительность выглядит по-другому, ты уже большая, вот это «А». Ручаюсь, она спросит, что такое «А», она захочет знать, для чего оно нужно, у нее практический ум, в ее возрасте дети донимают вопросами, вот когда мне придется трудно. Она уже восемь лет как ребенок, а я только два года как отец.
Киршбаум приложил стетоскоп к груди Лины и сосредоточенно слушает, вдруг он делает удивленное лицо, смотрит на нее большими глазами и спрашивает: «Что там у тебя внутри? Там что-то свистит!»
Лина лукаво смотрит на Якова, он и не заметил, что начал тихонько насвистывать, но теперь продолжает свистеть, он не станет портить Киршбауму его нехитрую шутку, и Лина смеется над глупым профессором, который никак не поймет, что свистит не в ее груди, что это дядя Яков.
* * *
Как, спрашивается, распознать тень, что отбрасывают впереди себя великие события? Нигде никакой тени, проходят несколько незначительных дней, незначительных для историка, никаких новых распоряжений, никаких внешних событий, ничего определенного, что позволяло бы вывести заключение о предстоящих переменах. Некоторые утверждают, что заметили, будто немцы стали сдержаннее, другие считают, поскольку ровно ничего не происходит, что это затишье перед бурей, я же говорю, что это вранье насчет затишья, потому что буря уже наступила, чувствуется ее дыхание, шелест и шепот в комнатах, когда высказываются опасения и строятся расчеты, рождаются надежды и когда молятся, — началось время великих пророков. Если двое спорят между собой, то о планах на будущее, мой лучше, чем твой, все занимаются этим с воодушевлением, все уже знают о событиях, которые так огромны, что не умещаются в голове. Кто о них еще не слышал, тот, стало быть, чудак-отшельник, не каждый знает, откуда приходят новости, гетто велико, но русские занимают мысли каждого. Всплывают на поверхность старые долги, о них смущенно напоминают, дочери превращаются в невест, перед Новым годом отпразднуют свадьбу, люди посходили с ума, число самоубийств упало до нуля.