У Якова еще двадцать четыре минуты, если по-честному, то двадцать четыре плюс время, которое он теряет здесь. Он все еще не стучит, он узнал черную кушетку, на которой лежит дежурный. Он сам сидел когда-то на этой кушетке в конторе у Реттига, маклера Реттига, одного из самых богатых людей в городе. Яков одалживал у него осенью тридцать пятого деньги под двадцать процентов. В тот год лето было такое холодное, что почти никто не покупал мороженого, доходы мизерные, хуже не бывало, даже на его знаменитое мороженое с малиновым сиропом и на то не находилось любителей. Якову пришлось уже с августа взяться за картофельные оладьи, но к августу он еще не собрал всех денег на картофель, надо было одалживать. А на кушетке он сидел в феврале тридцать шестого, когда принес Реттигу долг. Кушетка стояла у него в передней, Яков сидел на ней целый час и ждал Реттига. Он еще удивлялся такой расточительности, из кожи прекрасно вышли бы два пальто или три куртки, а она к тому же стоит еще в передней.
Дежурный поворачивается на бок, вздыхает, причмокивает, из кармана брюк выскальзывает зажигалка. Теперь Яков во что бы то ни стало должен разбудить его, нехорошо, если он проснется сам и увидит Якова. Яков стучит в дверь с внутренней стороны, дежурный говорит «Кто?», вытягивает ноги, продолжает спать. Яков стучит еще раз, ну разве можно так крепко спать, он стучит громко, дежурный садится, еще не проснувшись как следует, трет глаза и спрашивает: «Который теперь час?»
— Немножко больше половины восьмого, — говорит Яков.
Дежурный перестает тереть глаза и видит Якова. Он опять трет глаза, не знает, рассердиться или рассмеяться, такого вообще еще не случалось, ему никто не поверит. Он встает, снимает с вешалки портупею и китель, надевает его, подпоясывается, пристегивает кобуру. Садится за письменный стол, откидывается на спинку стула, протягивает перед собой руки.
— Чему я обязан честью?
Яков хочет что-то ответить, но не может, во рту пересохло, вот как, значит, выглядит дежурный.
— Только без стеснений, — говорит дежурный, — давай, выкладывай, что там случилось?
Во рту собралось немного слюны, он приятный человек, может быть, он новенький, может быть, вовсе не знает, какая у этого дома дурная слава. Якову приходит в голову — на короткое мгновенье, — вдруг он ошибся в расстоянии и Безаника находится совсем не так далеко, не в трехстах километрах в лучшем случае, а гораздо, гораздо ближе, и может быть, человек перед ним боится, умный человек предусматривает все заранее, ведь должно же быть всему естественное объяснение. Но потом он вспоминает: диктор получил это сообщение сию минуту, дежурный в это время спал, он не успел его услышать. С другой стороны, может быть, и хорошо, что он его не слышал, в передаче шла речь о том, что русских удалось остановить. Кое-что вам удалось, думает Яков, а дежурный, может быть, считает, что русские продвинулись еще дальше. Яков слишком долго занимается теоретическими расчетами, дежурному начинает надоедать, а это уже неумно со стороны Якова.
— Ты что, не разговариваешь с немцами?
Само собой, Яков разговаривает с немцами, как можно не разговаривать с немцами, не дай Бог, чтобы у дежурного создалось такое впечатление, мы ведь разумные люди, мы ведь можем поговорить друг с другом.
— Господин постовой на вышке на Курляндской улице сказал, что я должен явиться к вам. Он сказал, что я был на улице после восьми.
Дежурный смотрит на часы, стоящие перед ним, потом подтягивает наверх рукав и смотрит на ручные часы.
— И больше он ничего не сказал?
— Он сказал, что я должен просить о положенном мне наказании.
Такой ответ повредить не может, думает Яков, он звучит покорно, трогательно, честно, и тот, кто до такой степени прямодушен, может претендовать на справедливое отношение; прежде всего потому, что поступок, в котором его обвиняют, вообще не был совершен, пусть проверят по любым часам.
— Как тебя зовут?
— Гейм, Яков Гейм.
Дежурный берет бумагу и карандаш, что-то записывает, не только имя, он пишет довольно долго, снова смотрит на часы, время идет, он продолжает писать, почти целых полстраницы, потом откладывает бумагу в сторону, открывает деревянный ящичек, достает оттуда сигарету и опускает руку в карман брюк. Яков подходит к черной кожаной кушетке, нагибается, поднимает зажигалку и кладет ее на стол перед дежурным.
— Спасибо.
Яков опять становится у двери, он увидел, что часы на столе показывают уже больше чем без четверти. Дежурный закуривает, затягивается, палец его рассеянно крутит колесико зажигалки, пламя снова вспыхивает, потом он защелкивает игрушку.
— Ты живешь далеко отсюда? — спрашивает он.
— Меньше десяти минут ходу.
— Иди домой.
Действительно: иди домой? Скольким он уже говорил это и они отсюда не вышли? Что он будет делать со своим пистолетом, когда Яков повернется к нему спиной? Что случится в коридоре? Как поведет себя постовой, когда увидит, что Яков избежал положенного ему наказания? Почему именно Яков Гейм, этот маленький, невзрачный, дрожащий Яков с глазами полными слез, должен быть первым евреем, который сможет рассказать, как выглядит участок изнутри? Для этого, как говорится, нужны новые шесть дней творения, потому что хаос в голове у него еще больший, чем царил тогда.
— Что же ты стоишь, отправляйся.
Коридор снова пуст, на коридор можно надеяться, его можно посчитать не самой большой опасностью. Но вот дверь на улицу. Когда он ее открывал, слышался шум? Она открылась беззвучно или заскрипела? Запищала? Задела за пол? Пойди и все заметь! Но это просто невозможно, если хотя бы раньше знать, что это будет иметь значение. А вообще, что значит иметь значение, если рассуждать трезво, абсолютно не важно, открывается она беззвучно или нет. Если она не пищит, ее надо открыть, а если она пищит — так что? Яков останется здесь в восемь без десяти?
Ручку двери он нажимает со всей осторожностью. Жаль, что нет другого слова, кроме «осторожность». Очень осторожно или бесконечно осторожно — все это даже отдаленно не напоминает того, что я имею в виду. Пожалуй, следует сказать: постарайся открыть дверь тихо, если он тебя услышит, это может стоить тебе жизни, жизни, которая вдруг получила смысл. Именно так он открывает дверь.
И вот Яков уже на улице, как, оказывается, холодно снаружи. Перед тобой широкая площадь, одно удовольствие шагать по такому простору. Прожектору надоело поджидать его, он развлекается где-то в другом месте или, пока не ищет никого, собирается с силами для новых приключений. Держись как можно ближе к стене, Яков, это всего лучше, пока не дойдешь до угла дома, а тогда стиснуть зубы и стремглав двадцать метров через площадь. Если он что-нибудь заметит, то сначала посветит туда-сюда, луч будет качаться в разные стороны, искать тебя, а за это время ты уже и проскочишь несчастные двадцать метров.
Действительно, площадь эта шириной почти в двадцать метров, я измерил расстояние, девятнадцать метров шестьдесят семь сантиметров, я потом туда приезжал, дом еще стоит, нисколько не поврежден, только вышки с постовым больше нет, я попросил показать мне то место в середине мостовой на Курляндской улице и оттуда измерил расстояние шагами, я хорошо определяю расстояние по шагам. Но и это мне показалось недостаточно точным, я купил рулетку, снова пришел туда и еще раз промерил. Дети смотрели на меня и решили, не иначе как я важная персона, а взрослые с удивлением оглядывались и посчитали меня сумасшедшим. Появился даже полицейский, попросил показать документы и осведомился, с какой целью я произвожу здесь замеры; во всяком случае, там точно девятнадцать метров и шестьдесят семь сантиметров, это я установил.
Яков прошел до угла дома, теперь он готовится к перебежке, за несколько минут, оставшихся до восьми, надо преодолеть двадцать метров, дело, можно сказать, верное, но все-таки. Если бы он мог превратиться в мышь, мышь такая незаметная, маленькая и тихая. А ты кто? Судя по гестаповским приказам, ты вошь, ты клоп, все мы клопы. Создатель из каприза сделал нас клопами, только огромными, зрелище странное и смешное, — а где это видано, чтобы клоп захотел поменяться ролями с мышью? Яков решает, что бежать рискованно, лучше он постарается незаметно проскользнуть через площадь, так легче распознать звук, которого ты боишься. На половине пути он слышит голос постового, только не бояться, постовой обращается не к нему, постовой говорит: «Слушаюсь!» — потом еще раз: «Слушаюсь! Так точно!» — единственное объяснение — он разговаривает по телефону. Может быть, ему позвонил другой постовой, так, скуки ради. Но постовой не говорит другому постовому «слушаюсь!», это исключено. Представим себе самый благоприятный случай, на проводе дежурный. Что это взбрело вам в голову, вы что, с ума сошли, нагнать такого страху на бедного ни в чем не повинного еврея (так точно!). Разве вы не видели, что человек совсем растерялся, у него ноги тряслись! Чтобы больше этого не повторялось, поняли? (Слушаюсь!) На четвертом «слушаюсь!» Яков добрался до угла, теперь пусть говорит сколько душе угодно, до посинения, а потом не прошло и десяти минут, как Яков дома.