Еще ей было интересно, пытается ли Джеймс представить себе, как обстоят дела в том доме, где все еще приходилось жить ей, Джейми и Аликс; но он, конечно же, пытался. Когда Мэдилейн спрашивала, хочет ли кто-нибудь с ним поговорить, никто не выражал желания. Аликс смотрела на Джейми и поступала так же, как он. Айла, глядя на нее, подозревала, что Аликс хочет поговорить с отцом, и думала, не стоит ли вмешаться, но не вмешивалась.
Иногда, проходя мимо комнаты Джейми, она слышала его голос, он подолгу говорил по телефону с Бетани. Айла, которой все еще было трудно найти слова, гадала, что он рассказывает, чем делится. Она начала уважать Бетани за то, что та умеет слушать. И задумываться о том, что по этому поводу думают ее родители.
Мэдилейн перевела Джейми и Аликс в другую школу. Она сказала: «Вас там никто не знает. Начнете все заново».
Джеймс, интересно, не задумывался о том, что вся их жизнь пойдет кувырком, прежде чем хватать за молодую грудь своих служащих? Еще две дали показания. Были выдвинуты новые обвинения. Список вышел такой сложный, что за всем было не уследить, к тому же в какой-то момент подробности стали уже не важны. Он не признает себя виновным, сказала Мэдилейн, поговорив с его матерью. Стивен Годвин будет настаивать на том, что с младшими девушками ничего не было, а к тому, что произошло со старшими, их никто не принуждал, даже наоборот. «По обоюдному согласию» — эту формулировку он, судя по всему, собирался отстаивать.
«Все, похоже, сводится к тому, — сообщала Мэдилейн, — что девушки предпочтут забрать заявления и не участвовать в судебном разбирательстве».
Его мать, как она поняла, твердо убедила себя в том, что Джеймс не был ни в чем виновен, разве что у него были дурные мысли. И поэтому она очень злилась на Айлу: за слабость, за отсутствие веры.
«А я ей сказала, — сказала Мэдилейн, — что не собираюсь выслушивать весь этот бред, и, если ей нечего больше сказать, она может не перезванивать. Извини, если я что-то не то сделала. Но то, как она себя обманывает, уже само по себе плохо, а если она собирается еще и тебя оскорблять, я ей этого не позволю».
Пару раз, поздно вечером, звонил телефон, и Айла, не думая, снимала трубку аппарата, стоявшего рядом с кроватью.
«Айла, не вешай трубку. Мне нужно с тобой поговорить».
Это звучало почти заманчиво. Она думала, что многое могла бы ему сказать, но стоит начать — и где остановишься? К тому же похоже было, что он предполагает, что она будет только слушать. К тому же он забывал сказать: «Пожалуйста».
Дело было в том, что она считала, что слова слишком малы, что они недостаточно сложны, или это годы работы в рекламном бизнесе так упростили ее словарный запас, что с его помощью нельзя было выразить что-то столь сложное, как ее теперешние чувства. Предательствоне отражало сути, да и ярость, если подумать, тоже. Так больно, что ноги подкашиваются: бессильная немота? Что-то в этом духе. Ей все время было холодно, она не могла заставить себя двигаться, часами лежала в постели под одеялами, свернувшись калачиком. Наверное, от горя. Она не думала, что может быть так больно, до остановки сердца.
Дело было не в том, что ей нечего было ему сказать, и не в том, что сказать хотелось слишком много, она просто не могла начать объяснять, что чувствует; поэтому она вешала трубку, не говоря ни слова.
Со временем, однако, обнаружилось и еще кое-что. Когда она сумела заставить себя встать с постели, ей показалось, что она сбросила лишний вес. Прошло какое-то время, прежде чем она поняла, что это было: какая-то часть ее, где-то глубоко, в самом дальнем уголке сердца, была почти благодарна за то, что его преступление было так очевидно.
Потому что то, что он сделал, было так явственно, так окончательно, что избавило ее от более изматывающего расставания, которое она смутно предчувствовала в будущем, через несколько лет, когда ей захотелось бы уйти от него без всяких видимых причин. Теперь, заклейменный, пойманный, виновный, он освободил ее от необходимости самой принимать нелегкие решения. Разрушение привычной жизни, отсутствие каких-то звуков — все это было грустно, она терялась от этого; но, проснувшись однажды утром, она поняла, что улыбается, потом то же повторилось на другой день. Это не делало ей чести. Это говорило о том, что неприятно было узнать. На ее взгляд, это означало, что, предавая другого и пренебрегая им, они поступали по-разному, но суть была одна. Тяжело было это признать, но тем не менее это было правдой.
Это не значило, что ужас и потрясения перестали бить ее, как электрический ток, всякий раз, когда она представляла себе, как он склоняется в кладовках над молоденькими девочками. Конечно, были вопросы: например, почему? И еще: есть ли рецепты для любви и выражения любви, и роковые признаки завершения любви и того, что ты встал на кривой и запутанный путь, ведущий к завершению любви? И еще: имеет ли любовь значение? И если да, то почему? Все эти вопросы казались и важными, и вовсе пустыми, раньше она сказала бы, что это глупо и вообще невозможно, но теперь это было и не глупо, и возможно.
Мэдилейн спокойно спала в старой спальне Айлы и Джеймса. Айла перебралась в комнату, которая прежде служила домашним кабинетом Джеймса. Она вспоминала, как дом казался ей своего рода крепостью, и как ей казалось, что это хорошо. Теперь он и правда был крепостью, они в нем укрывались. Они вполне могли бы держать чаны с кипящим маслом на окнах и катапульты у дверей.
Берг часто заходил повидать Мэдилейн. Мартин тоже бывал, с его стороны это было вдвойне мило, потому что значило, что он оставил и жену, и любовницу. Он приносил с собой работу, заставлял обсуждать и принимать решения, и если Айла не желала вставать с постели, поднимался к ней и тащил ее вниз. Они занимались контрактами и планами кампаний, раскладывая бумаги на кофейном столике. Он говорил: «Как только будешь готова, возвращайся».
Джейми редко бывал дома, а когда бывал, упорно и тревожно молчал. Почти как сама Айла. Она прикасалась к нему, пробовала до него дотронуться, но не чувствовала, что он отзывается. Его легкие шаги были осторожными, почти крадущимися. Она говорила: «Поговори со мной». И еще: «Послушай меня». Но он не хотел делать ни того, ни другого; или не мог. Она думала, что он, как и она сама, тихо, внутренне, переживает все эти удары. Думает о том, стоит ли кому-то доверять. Он по-своему защищался, и то, как он это делал, в общем походило на то, что делала она. Аликс, наоборот, обосновалась в гостиной. Ставшая внезапно моложе, похожая больше на девятилетнего ребенка, чем на двенадцатилетнего подростка, она сидела с Бертом и Мэдилейн на диване в розовой фланелевой пижаме, смотрела телевизор, в то время как Айла и Мартин возились неподалеку с планами и контрактами. Со стороны все это выглядело почти уютно. Не совсем по-семейному, но ужасно уютно.
Только Айла перестала верить тому, что видела. Если Джеймс смог так ее потрясти, если она сама себя удивила, то от любого человека можно ждать чего угодно. Берт в его полосатых рубашках мог быть самым жутким психопатом. То, что она знала, какие тайны есть у Мартина, означало, что Мартин умеет лгать. Ее восприятие было явно искажено. То, что она видела, совсем не обязательно совпадало с тем, что было у нее перед глазами. Это было похоже на безумие. Само слово безумиезвучало безумно, в нем была опасная и отважная правда.
То, что ушло вместе с Джеймсом в наручниках, было, как она решила, не самой ее жизнью, но тем, что она думала о своей жизни. Жизнь в данном случае означала не только обстоятельства, но еще и десятилетиями складывавшуюся мозаику из сведении, ответов, знаний и наблюдений, ощущений, звука голосов, запахов и цветов, всего, складывавшегося во что-то, на что можно было положиться, что было правдой, если и не для всех, то по крайней мере, самое меньшее, для нее.
— Как он мог? — выкрикнула она, говоря с Мэдилейн, и она не имела в виду: как он мог приставать к молоденьким девчонкам. Как он мог не только лгать, лгать подло и грязно, но и сам быть одной большой ложью?