Звуки, несмолкающий гул голосов, звучащих то громче, то тише, шум шагов, звон посуды, стук бильярдных шаров, орущий телевизор, даже просто шуршание страниц — это одно. А есть еще запахи. Здесь воняет дезинфекцией и заключением: безумный запах отчаяния, который всех так или иначе выводит из себя. Ночами здесь кричат, во сне или наяву, боль продолжается круглые сутки. Родди думает, что и он мог бы так, если бы решил, что так нужно, если бы захотел, если бы не был против того, чтобы другие знали, что происходит у него в голове.
Если бы думал, что им не все равно.
Теперь он лучше себе представляет, как все будет. Стэн Снелл и Эд Конрад объясняли, что после того, как ему вынесут приговор, недели через две примерно, его переведут из изолятора в исправительную колонию. Это слово, исправительная, должно бы звучать хорошо, обещать надежду и изменение жизни, какое-то улучшение, но явно не звучит.
О том, чтобы признать себя виновным, вопросов быть не может, он это сделает сегодня. Потому что он виновен; и, конечно, потому, что в ту первую ночь он признался, просто разболтал полицейским обо всем, вплоть до того, что у них с папой и бабушкой было на ужин. Обо всем, кроме Майка. Что же удивляться, что Эд Конрад все время вздыхает. Родди положился бы, если бы мог, на милость и понимание, на официальное, судебное понимание единственной, маленькой, все разрушившей ошибки.
«Надеяться ты можешь, — говорит Эд Конрад, — но я бы особо не рассчитывал».
Родди казалось, что правосудие вершится медленно, но адвокат объяснил, что все иначе:
«Признание вины все ускоряет. Это на судебное разбирательство уходит целая вечность».
Что Эд Конрад сделал для Родди, так это заключил сделку, договорился. Он очень горд собой, горд, что ему это удалось.
«Ты признаешь себя виновным в вооруженном ограблении, и обвинение в покушении на убийство снимается. Это здорово, знаешь ли, отделаться от обвинения в покушении на убийство. Я сказал, что если они будут настаивать, будет судебное разбирательство, потому что ты себя виновным не признаешь, и есть все основания полагать, что ты выкрутишься. Но если они снимут обвинение, ты сознаешься в вооруженном ограблении, и все закончится. Все сэкономят время и деньги, тебе зачтется то, что ты избавил всех от лишних процедур, и от процедуры допроса свидетелей тоже, например той женщины, так будет лучше и для тебя, и для всех. — Он усмехнулся. — Кроме меня. Для меня было бы лучше заваливать твоего отца счетами, пытаясь как-нибудь тебя защитить».
Мило.
А вообще, он, наверное, прав, он все время защищает тех, кто виновен в том, в чем их обвиняют, так что все, что он может сделать, — это вытаскивать их, как умеет. И может быть, не его это вина, что в такую работу душу не вложишь, он же делает все, что должен. Наверное, это уже здорово, достаточно здорово. Родди рад, что ему не придется давать показания и видеть, как вызывают свидетелей. Не столько ту парализованную женщину, да она и не сможет, других, например папу, ведь это его ружье. И Майка. Что бы ни сказал Майк, выслушать это будет нелегко.
А так Эд Конрад сказал, что зачитают обвинение, потом что-то расскажут полицейские, только факты, в общем «ничего страшного». Он говорит, единственное, что может случиться, это что та женщина или кто-то из ее семьи захочет сделать какое-нибудь заявление перед вынесением приговора.
«И ты начинай думать, что скажешь в суде, чтобы все поняли, какой ты славный парень, и как обо всем сожалеешь».
В голосе Эда Конрада иногда начинает звучать какой-то ржавый металл. Именно из-за Родди или ему вообще его клиенты не слишком нравятся?
«Напиши что-нибудь, — сказал он. — По крайней мере, начни». И Родди попытался. Только вот у него может получаться вычеркнуть лишнее слово из группы слов, но он заходит в тупик, когда доходит до выражения важной мысли целиком. Он написал: «Я прощу прощения». А дальше? Что еще сказать? Что он все бы отдал, чтобы все изменить? Что он этого не хотел? Слова ничего не меняют, они ничего не исправят, они недостаточно сильны для настоящей жизни.
Может быть, поэтому здесь столько крика и тех, других звуков страдания, которые еще хуже: потому что слов недостаточно. Со временем, возможно, и у самого Родди будет оставаться все меньше и меньше слов, пока, наконец, он не станет просто показывать пальцем и мычать.
Этим утром, когда звучит сигнал подъема, распорядок Родди внезапно меняется. За ним приходит охранник, и Родди не встает в очередь в столовой. Он и еще трое идут прямо в душ, а когда они выходят, им дают не коричневые спортивные костюмы, а настоящую одежду. Наверное, бабушка или отец привезли вещи. Его единственные строгие брюки, темно-серые, которые он ни разу не надевал с тех пор, как бабушка их по дешевке купила в прошлом году, «потому что будут в твоей жизни особые случаи».
Вот как раз один из них.
И еще белая рубашка, которую он раньше не видел. Новая. Специально купленная? Кто, интересно, носит белые рубашки?
Те, кого обвиняют в серьезных преступлениях, так он думает.
И в общем ему кажется, что он неплохо выглядит. Тело у него куда больше приспособлено к брюкам и белой рубашке, чем к тому, чтобы болтаться в коричневых спортивных костюмах.
Одному из трех других парней нечего надеть, кроме спортивного костюма. Ужас; никого нет, кто бы удосужился хотя бы одежду принести.
— Ты, твою мать, — говорит тот парень, — чего уставился?
— Уймись, — предупреждает охранник.
Их грузят в фургон, чтобы снова везти в суд. Это как наркотик — подышать несколько секунд горячим, вольным воздухом, глубоко вдыхая, как будто вернулся на неделю, на две назад, в те семнадцать лет, когда такой воздух был нормальным, когда им можно было дышать, и это было в порядке вещей. И еще, на секунду между воротами и фургоном на его голову обрушилась жара. В такой денек хорошо за городом. Денек, чтобы поплавать, курнуть травки, пивка попить, поесть мороженого.
Только не мороженое.
Он, все остальные и охранники поднимаются в зал суда на лифте прямо из гаража в подвале, в конце пути им не приходится выйти на улицу. Их вводят через боковую дверь и усаживают рядком на скамье. Как птицы на проводе. Бабушка и отец Родди сидят вместе во втором ряду в той части зала, где помещаются зрители, или как это называется в суде. Там полно незнакомых людей. Может, они пришли посмотреть на кого-то из других парней, а может, просто из любопытства, поглазеть, как идет суд, упиться чужим несчастьем. Его, например; он сам чувствует себя совершенно обреченным.
Господи, а ведь кто-нибудь из них, может быть, связан с той женщиной. Он не уверен, узнает ли ее мужа, если еще раз его увидит. В дверях «Кафе Голди» он был просто силуэтом, не человеком, чье лицо Родди, захваченный своей катастрофой, мог запомнить. Еще у нее двое детей, о которых говорил Эд Конрад, они старше Родди. Так что возможно, что один, два, три или двадцать человек в этом зале — члены ее семьи. Он представлял себе, как один из них встает в зале суда, вынимает пистолет и всаживает в него пулю. И это по-прежнему не кажется невозможным, хотя, с другой стороны, кажется. Он не хочет умирать. Просто дышать — это уже что-то. Интересно, той женщине тоже так кажется? Вряд ли. Она, наверное, думает, что просто дышать недостаточно.
За этими людьми хоть кто-нибудь наблюдает?
Отец и бабушка смотрят на него, бабушка улыбается и кивает, но потом они отводят глаза. Они принесли ему одежду, они платят адвокату, но они могли его не простить. Или отец мог его не простить, а бабушка выбрала, кому она будет верна.
Люди ради верности совершают большие ошибки. Попадают из-за нее в беду. Взять хоть его самого: когда дошло до дела, он чуть было не передумал насчет «Кафе Голди», но не отступил. Думал, что подведет Майка.
Это не совсем правда. Он не отступил, потому что не хотел, чтобы Майк в нем разочаровался; а это не совсем то же, что верность.
А Майка опять нет. Родди опускает взгляд, смотрит на свои ноги, на коленки, на худые запястья без наручников. Безнадежный, тоскливый, тяжелый случай, вот как все это, на его взгляд, выглядит.