Благодаря знакомству с рыбаками Карл уже имел кое-какой заработок, помогая то одному, то другому из них на Старой набережной. Однако это занимало у него лишь утро, и прожить на такой заработок, конечно, нельзя было. Но и рыскать по городу в поисках случайной работы он еще не в силах был.
Однажды Дитте увидела, что он стоит и вертит в руках свою профсоюзную книжку.
— Ты что задумал? — спросила Дитте.
— Да вот, думаю, не сходить ли в союз. Там сегодня раздача продуктов.
— Не ходи, легко ли это тебе!
Ну, раз не можешь работать, то не имеешь права стесняться просить милостыню, — сказал Карл с мрачным юмором.
Вернулся он с пустыми руками. Он был ведь холостой, а на первом плане стояли люди семейные.
— Но это просто потому, что я в оппозиции, — сказал он с горечью. — Мы всегда у них на последнем плане, и когда работу распределяют — тоже, хотят смирить нас, строптивых.
— Да ну их с продуктами этими! — беззаботно сказала Дитте. — Как-нибудь без них перебьемся. Завтра я встану.
Это она говорила каждый день. И когда прошла неделя, Карл привел к ней своего друга доктора. Торп исследовал больную очень внимательно.
— Весьма благоразумно с вашей стороны, что вы дали себе маленький отдых, — сказал он после осмотра. — Я вам пропишу кое-что. Лежите и принимайте. Это подкрепит ваше сердце.
Карл проводил его до ворот.
— Что у нее? — спросил он.
— Все и ничего. Она, как говорится, совсем выбилась из сил.
Карл изумленно глядел на него.
— Говорю тебе, что я никогда еще не видел пациента, до такой степени истощенного — во всяком случае, в столь молодом возрасте. Даже сердце никуда не годится, хотя она, собственно, и не хворала никогда. А ведь сердечные мышцы у нас самые выносливые. Должно быть, жизнь ее была неимоверно тяжела.
— Это правда, — сказал Карл упавшим голосом. — Как ты думаешь, когда она будет в состоянии подняться?
— Не знаю, подымется ли она вообще когда-нибудь; в лучшем случае, не скоро еще. И никакой такой явной болезни пет, которую можно было бы вылечить лекарствами. Предоставьте ей отдыхать, может быть, отдых сделает чудо.
Карл распорядился перевести больную в другую комнату. Там было ей спокойнее, и постель была лучше.
— Доктор говорит, что она скоро поправится, — сказал он старухе. — Но ей нужен полный покой. Детей нельзя оставлять с нею… особенно на ночь.
— Ну, слава богу, что дело не хуже, — обрадовалась старуха Расмуссен. — Я было думала, в ней лопнуло что. Душа надорвалась или в этом роде, если она, всегда такая неугомонная, может лежать неподвижно. Я подобные примеры видывала.
Петера переселили к Карлу в каморку, а маленького Георга укладывали на двух стульях. Старуха Расмуссен должна была спать с Анной.
— Вот и хорошо, моей старой пояснице теплее будет! — сказала она. Старуха всегда со всем мирилась.
Покой оказал по крайней мере то чудесное воздействие, что Дитте повеселела.
Она прямо нежилась, лежа на мягкой, широкой постели, и под боком у нее не было никого, кого бы надо было укрывать и поднимать ночью.
— Вот так же я спала, когда служила у господ, — сказала она. — Тогда у меня тоже была собственная постель с пружинным матрацем. Но я еще слишком молода была, чтобы ценить это.
Дитте теперь иногда перебирала в памяти свое прошлое, — досуга ведь хватало. Когда же Карл говорил ей, что она скоро встанет, она только улыбалась. Он собирался купить хижину близ постоялого двора на берегу моря, — оттуда недалеко приезжать с рыбой на Старую набережную.
— А ты будешь выбирать сельдь из снастей и чинить сети, как, бывало, в поселке, — сказал он.
Дитте слушала молча, не поддакивая и не противореча.
Она была так тиха и покорна и со дня на день становилась все бледнее — от лежания в постели. Губы распухли и посинели. И она часто жаловалась на боль около сердца.
Микстуру Дитте глотала неохотно, Карлу приходилось заставлять ее. Тем не менее лекарство в бутылке убывало. Это старуха Расмуссен прикладывалась. Они посмеивались над ней.
Теперь только обнаружилось, как все любили Дитте. Не было человека в «Казарме», который бы не навестил ее. И все что-нибудь приносили, как ни туго жилось им самим.
— Ты тут лежишь и принимаешь визиты, как королева, — шутила старуха Расмуссен.
Фру Лангхольм явилась с жареным цыпленком и стаканчиком вина, жена булочника принесла сладкий пирог. Неплохо так болеть! Сопливые ребятишки шмыгали с площадки, когда дверь стояла отворенной, и совали Дитте липкие леденцы из своих грязных кулачков. Их посещения радовали ее, пожалуй, больше чьих бы то ни было. Все складывалось на стол возле кровати и так и лежало, — у Дитте не было аппетита. Зато тем больше перепадало детям и старухе; эта четверка умела отдать честь лакомствам.
Старый тряпичник заходил каждый день.
— Ну, как поживает наша мама Дитте? — спрашивал он с площадки лестницы; входить он не хотел. Он последнее время начал трястись всем телом, сильно сгорбился, ноги у него слабели с каждым днем, и сам он становился все грязнее и запущеннее. И память у него слабела. Только спросит о чем-нибудь и сейчас же забудет, — опять спрашивает.
— В детство впадает бедный старик, — говорила старуха Расмуссен.
Забавно слушать! Сама-то она была на целый десяток лет старше.
Но Расмуссен в детство еще не впадала. Хлопотала и всячески изворачивалась, впряглась опять в хомут, несмотря на свои восемьдесят лет. О прошлом своем она и не вспоминала. Не слишком-то хорошо ей жилось в свое время, как можно было заключить из многого. Но она никогда не говорила об этом. Дитте так и не узнала даже, где ее дети. «Коли не умерли еще, так живы», — вот был и весь ее ответ на вопросы об этом, как почти и на все, касавшееся ее прошлого. У нее были более серьезные дела, чем пустая болтовня о прошлом, которого все равно не вернешь, не изменишь.
Зато Дитте это время часто обращалась мыслью к своему прошлому, перебирала в памяти старые переживания, благо у нее впервые в жизни появился досуг.
— Должно быть, я умру, — говорила она, — столько странных мыслей приходит мне в голову. Это всегда перед смертью бывает.
Да, не странно ли, что люди преследовали ее еще раньше, чем она родилась. Они и потом к ней не очень-то хорошо относились, но сначала они просто намеревались избавиться от нее. Странно! Ведь они даже не знали — какова она будет. Это все нищета виновата была. И в смерти бабушки и в медленном угасании Сэрине и тюрьме повинна была нищета.
— Хотелось бы знать, не от нищеты ли все зло на земле? — однажды спросила она Карла.
— Главным образом, по крайней мере, — решительно ответил он. — Удалось бы нам устранить нужду и нищету, мир выглядел бы совсем иначе.
— В детях, во всяком случае, нет зла, — в раздумье сказала Дитте. — Одно время и я строго обращалась с детьми и наказывала их, когда они, бывало, разобьют или сломают что-нибудь, потому что трудно было купить новое. Но если дети разобьют хорошенькую чашку в крону ценой, а в кармане есть лишняя крона, то ведь так просто — взять да купить новую. Стало быть, и проступка нет. Да, нищета — настоящее зло!.. Но если дети не злы, то откуда же злоба у взрослых людей? — продолжала она.
— Взрослые тоже не злы сами по себе, — возразил Карл. — Обстоятельства вынуждают нас к злым поступкам.
— Нет, я, например, злая. Иногда я всех вас ненавижу, и ничто на свете мне не мило. Когда ты был болен, мне приснилось, что ты можешь выздороветь, если я соглашусь пожертвовать для тебя своей жизнью, — из нее сделают тебе теплую фуфайку. Приснится же такой вздор! Но я не согласилась.
— Я сам причинил тебе больше зла, чем кто-либо, — сказал Карл.
— Ты? — Дитте удивленно посмотрела на него. Прежде ее часто злило, что он так бесконечно добр, теперь она радовалась этому — за детей и старуху Расмуссен. Им будет хорошо. Да и ей самой… Уж одно то, что она идет навстречу смерти, держась за его руку, как будто оправдывало, обеляло ее.