Отец не ответил – только грязь отозвалась раскатистым бульканьем на его долгий вздох.
– Заблаговременность!.. – прогудел и отозвался дрожью в глубинах ила другой голос, тяжеловесный и тягучий, как рокот гравия, ссыпающегося из жестяного ведра. – Заблаговременность в значении досрочного пробуждения, – пояснил он. – Смотри выше.Пробуждающийся осмысляет непрерывность телесного существования Я ЕСМЬ. – Голос приближался. – Осознаёт аппетитные аспекты того, ЧТО ЕСТЬ. Наглядно видимого. – КЛАЦ! Острый роговой клюв сомкнулся на одной из ножек мышонка-отца. – Взять на заметку, – добавил голос. – Цит. соч.Несъедобно.
– Вытащите нас из грязи, пожалуйста, – пробулькал отец. – И перестаньте гнуть мои ноги.
– Раз вы способны говорить, значит и способны быть съеденными, – заключил голос. КЛАЦ! Клюв раскрылся и снова защёлкнулся на ноге отца. – Сравни, –пророкотал голос. – Там же.По-прежнему несъедобно. Что ж, тогда побеседуем.
– О чём можно беседовать, торча головой в грязи? – возмутился отец.
– О чём только нельзя не беседовать! – возразил голос. – Отношения между «я» и грязью – основа всякой дискуссии о сущности БЫТЬ. Фундамент. Самое дно.
– У нас головы на самом дне, – перебил мышонок. – Мы застряли вверх тормашками.
– Вверхтормашество «я», – произнёс голос. – Совсем недурно для начала. Двигайтесь дальше.
– Двигаться дальше мы не можем, – сказал отец, – пока нас не вернут на сушу и не заведут.
– «Заведут»? – переспросил голос. – Дайте определение термину.
– Не хочу, – проворчал отец. – Мне такие беседы не нравятся.
– А какие ещё беседы могут быть в этом месте? – удивился голос. – Эти глубины бытия для того и созданы, чтобы осмыслять глубинную сущность БЫТЬ как оно проявляется в ЕСМЬ, ЕСТЬ и СУТЬ. А если вы не желаете поддерживать беседу со своей стороны, никто не мешает раскусить вас пополам, хотя употреблять вас в пищу и не предполагалось.
– Мы ЕСТЬ вверх тормашками, – сформулировал отец.
– Мы хотим БЫТЬ вниз тормашками, – добавил мышонок.
– К примеру, – согласился голос. Клюв опять сомкнулся на ноге отца – на сей раз осторожнее, – выдернул мышат из грязи и, перевернув, опустил в самую гущу взметнувшихся песчинок. Мало-помалу облако ила рассеялось во мраке, волнение улеглось, и мышонок с отцом оказались нос к носу с гигантской каймановой черепахой, сверлившей их взглядом со свирепой сосредоточенностью. Колышущиеся стебли водорослей покрывали её замшелый панцирь. Она была очень стара и грандиозна в своей тучности, и глаз её, впившийся в мышат, казался оком самого времени, точно дымчато-серый самоцвет в оправе древнего чешуйчатого камня. Клювастая голова её раскачивалась по-змеиному, дробя знаками препинания раскатистую речь.
– Вам выпала великая честь, – объявила она. – Знакомство с самой Серпентиной – мыслителем, учёным и драматургом. Голосом болота и пруда… – Черепаха отвлеклась на миг, чтобы ухватить сонную лягушку, всплывшую из-под ила, и резонно добавила: – …а также их пастью и желудком.
Слова её поднимались на поверхность цепочкой пузырьков, и каждое вспыхивало в лучах солнца серебряным пятнышком.
– Очень приятно, – сказал отец. – Мышонок и сын.
– Возвращаясь к нашей дискуссии, – промолвила Серпентина. – Вы сказали «завести». В каком смысле?
– В смысле повернуть ключ в моей спине, – ответил отец.
Серпентина посмотрела на ключ.
– Зачем он нужен? – осведомилась она.
– Ключ на Завод равно Идти, – объяснил мышонок.
– Идти? – переспросила черепаха. – Куда идти? Памятуя о том, что данная грязь во всём подобна другой грязи, мы вправе предположить, что и другая грязь во всём подобна данной, а из этого вытекает, что одно место тождественно всем местам и все места суть одно. Следовательно, оставаясь там, где мы есть, мы в то же самое время пребываем повсеместно, а значит, идти очевидным образом некуда. Итого: завождение есть тщета.
Серпентина угнездилась поудобнее в мягком иле и закрыла для себя тему завождения навсегда.
– Но как же нам тогда снова отыскать слониху? И тюлениху? – пискнул мышонок и расплакался.
– Нам надо отсюда выбраться, – сказал отец.
– Выбираться отсюда не надо, – возразила Серпентина. – Дно – это дом родной. Здесь проникаешь взором под поверхность вещей. Здесь мыслишь поистине глубоко и обретаешь основательность, без каковой невозможно подлинное… – ХРЯП! С ужасающей, змеиной быстротой Серпентина сцапала клювом проплывавшую мимо рыбу. ЧАВК-ЧАВК-ЧАВК-ГЛП! – … созерцание, –заключила она, покончив одновременно и с рыбой, и со своей сентенцией.
– А что вы созерцаете? – спросил мышонок.
– Бесконечность, главным образом.
– А что это – бесконечность?
– Бесконечность – вот. Наглядно видимая, – изрекла Серпентина и повернула мышонка с отцом так, что перед глазами малыша оказалась стоящая на дне консервная банка, полузанесённая илом. На оранжевой этикетке была надпись белыми буквами «СОБАЧИЙ КОРМ БОНЗО», а под нею – картинка: шагающий на задних лапах чёрно-белый пятнистый песик в поварском колпаке и фартуке. Пёсик тащил поднос с точно такой же банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», на этикетке которой ещё один чёрно-белый пятнистый пёсик, точно такой же, но гораздо меньше, шагал на задних лапах и тащил поднос с очередной банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», и так далее, пока пёсики не становились совсем уж крошечными и неразличимыми.
Банка простояла на дне пруда долго-долго, и некоторые пёсики давно уже растворились в тёмной воде клочками цветной бумаги. Крошечная живность вовсю расплодилась на этикетке, и на широких её просторах паслись улитки и черви, странствуя без боязни между мелкими буковками в нижней части и крупной надписью наверху.
– Вот она, бесконечность, – со снисходительностью полновластного собственника повторила Серпентина. – Ей нет конца. И рано или поздно для каждого наступает время обратиться к её созерцанию. – Она пару раз взмахнула ластой для убедительности.
– Мой сын ещё совсем ребёнок, – попытался возразить отец. – Давайте лучше я этим займусь.
– В этом деле не может быть слишком рано, – отрезала Серпентина. – Сын – творец отца. Взять на заметку, – добавила она, и голос её гулким эхом раскатился в глубинах пруда. – Бесконечность маленьких псов, уходящая вдаль последовательным уменьшением в размерах, ведёт к откровению окончательной истины.
– А это где? – спросил сын.
– Там же, – промолвила Серпентина. – Цит. соч.За последним видимым псом.
– Странно, – пробормотал отец. – За последним видимым псом… Есть такая пьеса…
– Эту пьесу написала я! – Черепаха грозно щёлкнула клювом перед самым носом отца. – Я, Серпентина. Собственной персоной. Вас, естественно, удивляет, что столь глубокий мыслитель произвёл на свет нечто столь легковесное и развлекательное, столь вопиюще увеселительное, столь, я бы сказала, популярное в своей незамысловатости…
– Премьера вызвала огромный ажиотаж, – тактично промолвил отец. – Зрители даже не смогли усидеть на месте.
– Вполне естественно, – кивнула Серпентина. – Учитывая, что Фурца и Вурца под маской шутки и фарса изображают самую СУТЬность того, что есть БЫТЬ, удивляться тут нечему.
– Совершенно верно, – согласился отец. – А после того, как мы покончим с бесконечностью, вы не смогли бы помочь нам выбраться из этого пруда?
– Как вам не стыдно! – взревела Серпентина. – Каждый из нас, сколь бы глубоко он ни увяз в грязи, должен возноситься силой собственной мысли. Путь через псов и дальше, за точки, к великой истине, каждый должен проделать сам, в одиночку. – На этом дымчатые глаза её закрылись, черепаха умолкла и погрузилась в сон.
– Как же нам отсюда выбраться? – спросил отца мышонок.
– А мне почём знать? – раздражённо огрызнулся отец. – Мы ведь совершенно беспомощны, как всегда.
Обрывок выхухолевой бечёвки, всё ещё привязанный к его руке, тянулся ввысь, напоминая о разбитых надеждах.