Бунин отлучался из Москвы в Петроград, вероятно, побывал в Одессе, 23 мая, по пути в деревню, был в Ельце, а 25 мая уже «приехал в Глотово» (письмо Нилусу).
Лето и осень он жил в деревне. В дневнике писал:
«Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал, — опять-таки уж очень давно, — и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война, — какое великое душевное разочарование принесла она мне! — 24 уехала Вера…»
Хотя Бунин продолжал жаловаться на то, что «писать не о чем» (29 октября 1916 года [709]), все же в эту пору он написал некоторые прекрасные вещи. В ноябре — рассказ «Адам Соколович», озаглавленный потом «Петлистые уши»; Бунин при этом воспользовался репортажем газеты «Речь» (1912, 11, 12 и 13 марта) об одном уголовном деле [710] . 9 декабря 1916 года Н. А. Пушешников отметил в дневнике: «Иван Алексеевич пишет маленький рассказ про старуху» [711] (рассказ «Старуха», первоначально озаглавленный «Святки»), В это же время им были написаны рассказы «Пост» и «Третьи петухи». Под общим заголовком «Три рассказа» они были напечатаны 25 декабря в газете «Русское слово».
Четырнадцатого декабря Бунин уехал в Москву. Январь и февраль 1917 года он прожил в Москве (Поварская, дом 26, квартира 2); «весь январь хворал» (письмо А. Б. Дерману от 11 февраля) [712] .
Второго апреля он приехал в Петроград и вел здесь переговоры с Горьким и А. Н. Тихоновым об издании своих сочинений в горьковском издательстве «Парус» («Парус» выпустил только в 1918 году один том — произведения 1915–1916 годов).
В этот день Горький подарил Бунину свою книгу «Статьи 1905–1916 гг.» с надписью: «Любимому писателю и другу Ивану Алексеевичу Бунину. А. Пешков. 2 апреля 17 г…Петроград» [713] .
«Остановился я, — писал Бунин Вере Николаевне 5 апреля 1917 года, — в „Медведе“, комната 12 рублей, но довольно комфортная, с ванной. Ах, как мало я испытал в жизни комфорта и как он приятен! В день приезда, то есть 2-го, был у Горького, прост, мил, спокоен. Вечер я провел дома, читал „При дворе Габсбургов“ графини Лариш. Очень меня интересует этот мир. Ах, если бы мне мир пошире был открыт! — На другой день был на открытии финляндской выставки. Много народу, музыка, речь Милюкова…» Это была выставка картин финских художников, на которую собрался, как говорил Бунин, «весь Петербург», присутствовали министры Временного правительства, французский посол, художники, писатели, артисты. Выступали с речами Вера Фигнер и Горький.
Все эти лица собрались на банкет «в честь финнов у До-нона, человек 200. Сидел на конце стола, где был Горький, Гржебин, Тихонов, некий Десницкий… Зданевич, Маяковский и Бурлюк»; «После банкета были в подвале „Бродячей собаки“ или „Привал комедиантов“. Были все вышеперечисленные. Дикий гам, жара, лютая наглость Зданевича… Читал стихи Кузмин с облезлой головой. Я рано ушел. Вчера был дома, вырабатывали условие на издание моих сочинений. Вечером обедал у Иорданских. Был Чириков… Плеханов остановился у Иорданских» [714] .
Это была последняя встреча Бунина с Горьким. «В начале апреля 1917 года мы расстались с ним навсегда» [715] , — писал Бунин. В конце того же года, вспоминал он далее, Горький «приехал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны, и она сказала мне по телефону: „Алексей Максимович хочет поговорить с вами“. Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда кончеными» [716] .
Шестого апреля 1917 года он сообщал Вере Николаевне, что «взял билет… на 12 апреля» [717] , — в этот день он выехал в Москву.
Восьмого мая он отправился в Глотово «( в ужасную метель— это в начале мая-то!), захворал, — простудился» (письмо Нилусу 27 мая 1917 года) [718] . Вера Николаевна на время оставалась у родителей, 8 июня и она приехала в деревню. Жили они здесь все лето и осень, почти до ноября.
Крестьяне вызывали чувства смешанные: с одной стороны — радостное удивление умом, одаренностью, душевным обаянием, с другой — разочарование и неприязнь.
На Прилепах восхитил хозяин маслобойки — «большой рост, великий удельный князь, холодно серьезен», умен, держится с достоинством. В разговоре — «вдруг чудесная добрая улыбка. Вот кем, — восклицает Бунин, — Русь-то строилась» (8 октября) [719] .
Бунин часто говорил о талантливости русского народа. Однажды он сказал, что «беседа со стариками доставляет ему прямо эстетическое наслаждение».
Иван Алексеевич, пишет Пушешников 23 октября 1917 года, говорил также, что «среди мужиков есть совершеннейшие аристократы».
Одиннадцатого сентября 1917 года Пушешников записал:
«Иван Алексеевич все восхищается игрой на двухрядной гармонике Кузнецова сына. Иван Алексеевич ходил к нему слушать. Говорил, что как жаль, что никто не знает России и что никто, никто ее никогда по-настоящему не описывал <…>
Петька растянул гармонику и заиграл мягко, нежно, сладко.
— Какой талантливый человек! — сказал Иван Алексеевич <…>
— Нет, это совершенно исключительный талант! С какой легкостью его душа переливается в звуки. А ведь совсем первобытный человек <…> Разве эта музыка не есть что-то чудесное? Петька, который никогда ничего не видел, кроме этого бугорка, и никогда не слыхал ни одного произведения музыкального искусства…
— Может быть, прав Толстой, говоря, что Гете со всем его невероятным умственным развитием не может быть учителем в искусстве совершенно первобытно неразвитого Федьки».
Обстановка в деревне была напряженной.
«Жить в деревне и теперь уже противно, — писал Бунин. — Мужики вполне дети, и премерзкие. „Анархия“ у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что „лозунгов“, но и простых человеческих слов — изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, — это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся насчет совершенно неведомого ему народа, — вспомнит мою „Деревню“ и пр.!
Кроме того, и не безопасно жить теперь здесь. В ночь на 24-ое у нас сожгли гумно, две риги, молотилки, веялки и т. д. В ту же ночь горела пустая (не знаю, чья) изба за версту от нас, на лугу. Сожгли, должно быть, молодые ребята из нашей деревни, побывавшие на шахтах. Днем они ходили пьяные, ночью выломали окно у одной бабы-солдатки, требовали у нее водки, хотели ее зарезать. А в полдень 24-го загорелся скотный двор в усадьбе нашего ближайшего соседа (живет от нас в двух шагах), — зажег среди бела дня, как теперь оказывается, один мужик, имевший когда-то судебное дело с ним, а мужики арестовали самого же пострадавшего, — „сам зажег!“ — избили его и на дрогах повезли в волость. Я пробовал на пожаре урезонить, доказать, что жечь ему самого себя нет смысла, — он не помещик, а арендатор, — пьяные солдаты и некоторые мужики орали на меня, что я „за старый режим“, а одна баба все вопила, что нас (меня и Колю) (Н. А. Пушешникова. — А. Б.), сукиных детей, надо немедля швырнуть в огонь. И случись еще пожар, — а ведь он может быть, могут и дом зажечь, лишь бы поскорее выжить нашего брата отсюда, — могут и бросить, — нужды нет, что меня здесь хотят в Учредительное собрание выбирать, — „пусть Иван Алексеевич там в Петербурге за нас пролазывает“» [720] .