Отошел, как нам кажется, г. Брюсов от прежних декадентов и отвоевал у них свое особое, никем не занятое место поэта спокойных и вдумчивых созерцаний, вдохновений, внушаемых женственной любовью к красоте, кропотливым изучением художников и поэтов. <…> Пусть же он будет сам собою и таким войдет в немногочисленную семью истинных поэтов, чутко отдающихся обаянию дивного и вещего русского слова, — войдет простой, искренний, вдохновенно размеренный, умно-мечтательный, сдержанно свободный (Ляцкий Евг. Рецензия на «Венок» // Вестник Европы. 1906. №4).
Ваша заметка в «Вестнике Европы» (как и П. Б. Струве в «Полярной Звезде») дорога и важна мне, как голос не из моего мирка, не из того круга, в котором все воспитаны на одних и тех же книгах, все исполнены одних и тех же предубеждений. Мне всегда тесно в узком пределе почитателей одной литературной школы и в высшей степени важно, что мой голос находит отклик не только в нашем маленьком urbi, но и в более широком orbi русских читателей. Я не могу, наконец, не оценить некоего подвига благородства в появлении Вашей статьи о «Венке» после Вашей статьи о моей предыдущей книге (Письмо от 5 мая 1906 года // Письма Е. Ляцкому. С. 191).
Валерий Брюсов давно преодолел «искусство» слагать стихи. Он давно вступил в фазу, когда «дух дышит, где хочет» [136], в том смысле, что невероятное и недостижимое для среднего поэта преодолевается им с легкостью. В этом смысле «Венок» не превосходит «Urbi et Orbi», и удивление перед поэзией Брюсова, вырвавшееся стремительно при чтении «Urbi et Orbi», теперь течет плавно в зеленых своих берегах. Я свободно оставляю за собой право тихого эстетического наслаждения — право давно узнавшего, что такое поэзия Брюсова. Но говорить и мерить вновь и вновь я обязан, потому что в отношении «переживаний» новая книга наметила новые грани, еще по-новому заострила и оттенила давно прекрасное, страшное и знакомое (Блок А. Рецензия на «Венок» // Золотое руно. 1906. № 1).
В этой рецензии, характера очень не критического, но лирического, я почувствовал невозможность писать всякие формальные слова и говорил только об одной стороне, которая начала определяться для меня еще до появления «Венка». По-моему, поэзия «Венка», превосходя всю предыдущую Вашу поэзию, в отделе «Правда кумиров» особенно — возвращает вместе с тем к одной ноте Вашего сборника «Ме eum messe» в отделе «Вечеровых песен»— для меня самом близком и драгоценном (Письмо Ал. Блока от 11 января 1906 года // Блок Ал. Письма. С. 147, 148).
Быстрота современной жизни очевидна во всех областях. Прошло всего 10 лет с тех пор, как большая часть русской печати длинно и со вкусом бранила так называемое «декадентство». Эта брань, тогда еще свежая, была подчас остроумна. Теперь притупилось и набило оскомину публике даже остроумие Буренина, этого корифея газетной брани. С другой стороны, некоторые журналы, когда-то насквозь пропитанные безобидным либерализмом и народолюбием, теперь переполняются той самой истинно «упадочнической», иди просто недозрелой литературой, которую некогда поносили. «Декадентство» в моде; интересен тот факт, всякой моде сопутствующий, что теперь бросаются без различия на дурное и на хорошее, — только бы был «style moderne». А между тем, всякий, обладающий хоть каким-нибудь литературным масштабом, может наблюдать постепенный процесс исчезновения «накипи». Понятие «декадентства» в узком смысле отошло в историю литературы. Это уже — или ничего не значащее, или бранное слово. Поучительный пример быстрого и здорового перерождения литературных тканей — поэзия Валерия Брюсова. Первый сборник его появился именно 10 лет назад (в 1895 г.), и тогда Брюсов действительно был, если угодно, «декадентом». Иные и до сих пор считают его таковым. Между тем, уже третий сборник (1900 г.) — «Tertia Vigilia» не подходит под термин «декадентство». Следующая книга «Urbi et Oibi» (1903) сразу делает Брюсова учителем новой поэзии, подлинным большим русским поэтом, который пытается разрешать тяжкие узы, завещанные русской литературой. Но «попытка» есть всегда «пытка» для истинного писателя, и сладость этой пытки есть одна из цепей, связующих Брюсова с остальной литературой. Предыдущий сборник лишь намечает, а последний («Венок») уже окончательно определяет и то, как связан Брюсов с русской поэзией XIX века. Ясно, что он «рукоположен» Пушкиным, это — поэт «пушкинской плеяды». Но трудно сравнивать его с современной Пушкину плеядой по двум причинам: во-первых, принцип сравнения плохо приложим к категории качества, а количеством таланта не измерить. Нельзя решить, больше или равен талант Брюсова — таланту, например, Баратынского. Во-вторых, и искания начала XX века много сложней исканий начала XIX в. Тот же Баратынский, определивший свой век в одиноких мучениях и исканиях, все-таки не знал того, что завещано так же определившему свой век — Брюсову. И, может быть, Баратынский в свой век романтизма мучился не так сложно, как Брюсов, поющий о древней свободе, о живой и черной Матери-Земле, о Любви и Смерти, — в промышленный век, когда люди отложили «мечты» в долгий ящик с тем, чтобы получше устроиться в «повседневности». Но и в эту «повседневность» врывается поэзия Брюсова. Целый отдел своей последней, классического стиля, книги он назвал этим именем. И вот «повседневность» оказалась просвеченной, случайности «жизни бедно» оказались способными стать большими и значительными в свете лирики. Та же лирика открыла новые страницы «современности». Какая прекрасная школа для души – иметь о каждом дне, кроме «деловых» и серых мыслей, еще мысли лирические. В этом смысле «Венок» отражает, кроме идей будущего, еще идеи настоящего, преломляя их в свете лиризма. Умея ковать стихи, Брюсов умеет ковать и идеи, не давать им расплываться. Это — черта большого поэта. Самые нежные мысли у него не падают в бездну пресловутого «настроения», о котором столько твердили, не умея точно определить современную поэзию. Брюсов всегда закончен, чеканен. В этом отношении последняя книга даже совершеннее предыдущей, как и в отношении самого существа его поэзии, которое еще углубилось. Этим объясняется более узкий «захват» «Венка», сравнительно с «Urbi et Orbi». Поэт, еще уточнив свою манеру, задумчиво бродит у излюбленных родников своей поэзии — Любви и Смерти, платя свободную дань «современности» и «повседневности». Поэтому самые совершенные отделы «Венка» — «Правда кумиров» и «Из ада изведенные». Вступлением ко всей книге служат пленительные «Вечеровые песни», как бы указуя на строгую тишину и задумчивость, с которой поэт избрал самый необходимый из завешанных ему путей. Знаменательно, что в «Вечеровых песнях» звучат ноты самой ранней поэзии Брюсова: как будто поэт, умудренный песнями, подобно Орфею, сошел в ад своих юношеских исканий, чтобы вывести оттуда от века ему назначенную невесту — Музу (Блок А. Рецензия на «Венок» // Слово. 1906. 12 февр. Литературное приложение № 2).
«Венок» был моим первым, сравнительно крупным успехом. Издание (1200 экз.) разошлось в полтора года, тогда как прежние мои книги едва расходились в пять лет. После «Венка» я уже стал получать приглашения участвовать от наших «толстых» журналов и одно время писал в «Мире Божьем», в «Образовании» и т.д. (Автобиография. С. 115).
Поэзию мы понимали как искание новых ненайденных миров. Здесь были точки соприкосновения с символистами, но еще больше было расхождений. Ведь они уже «нашли», а мы только искали, и нам непременно хотелось, чтобы эти искания были трагическими. Вот почему особенно близким казался Брюсов. Он был, как мы думали, гностиком, мучительно искавшим выхода из тюрьмы обычных человеческих созерцаний.
Людям позднейшего поколения, самим не пережившим эту эпоху, трудно представить ее. Трудно представить это состояние каких-то мучительных душевных переживаний и надрывов с преданностью самым отвлеченным вопросам, слагавшимся в мнимые величины, и как оказалось потом, ненужные. Когда мнимости разоблачались, наступили трудные дни. Для историка самое драгоценное — уловить отражение идей в быту, но этот период отличается особой своеобразной красочностью, поскольку русский быт оказался совершенно неприспособленным для воплощения всех тех тонкостей, которые черпались из книг и собственных вымыслов (Локс К. С. 26).