Но тогда, в 1902 г., он с явным неодобрением слушал речь непризнанного декадентского поэта, автора «бледных ног», восторженно говорившего о поэзии Фета, который, как всем известно, был крепостник, да к тому же и камергер. Неодобрение разделялось и остальными членами комиссии и подавляющим большинством публики ( Ходасевич В. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954. С. 297, 298).
Декабрь. 1902.
О моем чтении о Фете в Кружке <…> смотри мои заметки в «Новом Пути», № 2 (Дневники. С. 129).
Странно, но несомненно, что декадентство московское хотя бы с петербургским почти ничего общего не имеет. В Петербурге оно, занесенное с Запада, западным и осталось — утомленным, утонченным, сероватым и быстро вянущим. Петербургские декаденты — зыбкие, презрительные снобы, эстеты чистой воды <…> <У них> все прилично, и мило, и серо, как петербургские улицы.
В Москве и улицы не те. Отчаянно звонят колокола в маленькой церкви где-нибудь на Маросейке, прыгает зеленый «Ванька» по рыжим ухабам, а рядом высится белый-пребелый дом с длинными черными рогами и круглыми, как глаза вампира, окнами. В Москве декадентство — не одно убеждение, но часто и жизнь. Из чахлого западного ростка здесь распустилась махровая, яркая — грубоватая, пожалуй, — но родная роза. Декаденты, опираясь на всю мудрость прошедшего века, не только говорят: «что мне изводится!», но и делают, что им изводится, — и это хорошо потому, что тут есть какое-то движение, хотя бы и по ложному еще пути. <…> Наконец, в общей своей деятельности, как книгоиздательство — «Скорпион» совсем культурен и серьезен. Он любит то, чего у нас пока еще никто не любит — книгу. Он издал По, Гамсуна, «Письма Пушкина», «Пушкин» (хронологические данные), Пшибышевского — издал красиво, заботливо, с любовью. В «Альманахах» <«Северные Цветы»> он помещает письма и ненапечатанные материалы старых писателей — Крылова, Тютчева. Эта любовь к литературе и спасает, вероятно, «Скорпиона» <…> Буду рад, если в грядущих «Северных цветах» увижу еще больше несоответствий и противоречий. Это надежда, что когда-нибудь, наконец, распустится стройный, нежный и молитвенно-прекрасный цветок – последнего, действительно нового искусства (Антон Крайний [Зинаида Гиппиус]. Литературный дневник 1899—1907. СПб., 1908. С 98, 99).
…Трудно представить себе, какова была Москва накануне Японской войны. Какая была в ней патриархальная жизнь, тишина и безмятежность! Правительство снисходительно терпело либерализм «Русских Ведомостей». Это была форточка, чтобы граждане не задохнулись от фимиама, воскуряемого царизму московскою прессою, официальною и уличною. Натуральной реакцией на косность упрямого самодержавия являлась мечта о парламенте. Литература была в положении петуха, которого гипнотизер положил на стол, проведя перед его носом черту: журналист не смел повернуть головы, уставившись на одну тему. Эта единственная тема была конституция, о которой неустанно, хотя, конечно, иносказательно твердили либералы <…>
И вот среди такой тишины и благонамеренности вдруг откуда-то пришла ватага декадентов. Они принесли с собою яркие, пестрые знамена и дерзкие плакаты; <московские декаденты, в противоположность петербургским> чувствовали себя боевым отрядом, и у них был вождь — Валерий Яковлевич Брюсов (Чулков Г. С. 106, 107).
В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб, Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом местев литературе. Брюсову же хотелось создать «движение» и стать во главе его. Поэтому создание «фаланги» и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова (Ходасевич В. С. 33).
<В июле 1902 г.> был у меня Бугаев <Андрей Белый>, читал свои стихи, говорил о химии. Это едва ли не интереснейший человек в России. Зрелость и дряхлость ума при странной молодости. Вот очередной на место Коневского! (Дневники. С. 121).
Воистину, что ни являлось серьезного смелого на горизонте культуры, тотчас попадало в круг вед ения Брюсова; он имел дар разыскивать интересных людей и завязывать с ними связи; бывало, услышишь от Брюсова: «Вы зашли бы к такому-то, интересная личность» (Белый А.-1. С. 272).
Как полюбил я его уютную квартиру, в которой чувствуется строгая, дорическая культура, где все просто и изящно. Беседа здесь — литературное пиршество без громких слов, без неврастенических «глубин». Что-то изящное есть в этой простоте и строгости, с которой встречает гостей в своем семействе Брюсов.
Помню, как читал у него стихи в первый раз. В первый раз он меня слушал. Не оставил ни одной строчки без строгой критики. Мне казалось, что бездарнее меня нет поэта. Я был в отчаянии, но критика его запала глубоко. Как благодарен был я ему впоследствии (Белый А. В. Брюсов. Силуэт // Свободная молва. 1908. 21 янв. № 1).
<Брюсов>, взявши стихи в альманах, склонив сборник стихов подготовить к печати, дав лестную характеристику их, вскружив голову, он пригласил меня на дом и вынес стихи, уже принятые; не забуду я того дня: от стихов ничего не осталось.
Схватив мою рукопись цепкими пальцами, выгнувши спину над ней (нога на ногу), оцепенев, точно строчки глазами он пил, губы пуча, лоб морща, клоком перетрясывая, стервенился от выпитого, дрянь вкусив:
– Ха… «Лазурный» и «бурный» — банально, использовано; «лавр лепечет» — какой, спрошу я, не лепечет?
Откинулся, шваркнувши рукопись, сблизивши локти, расставивши кисти, рисуя углы:
– Дайте лепет без «лепет», заезженной пошлости; «лепет» — у Фета, Тургенева, Пушкина. Первый сказавший «деревья лепечут» был гений; эпитет — живет, выдыхается, вновь воскресает; у вас же тут — жалкий повтор; он — отказ от работы над словом: стыдитесь!
Кидался на рукопись: тыкать и комкать, кричать на нее:
– Нет «лепечущих лавров… кентавров»… В стихотворении Алексея Толстого опять-таки «лавры — кентавры»; но сказано как? «Буро-пегие!..» Великолепно: кентавр буро-пегий, как лошадь… он пахнет: навозом и потом.
Сжимы плеч, скос бородки над переплетенными крепко руками, — с ужасной скукою:
– Да и кентавр этот ваш — аллегория, взятая у Франца Штука, дрянного художника… Слабое стихотворение о слабом художнике!.. проворкотал он обиженно.
Я был добит. Так, пройдясь по стихам, уже принятым им в альманах, он их мне разорвал… в альманахе
– Зачем же вы приняли?
Фырк, дёрг, вскид рук; вновь зажим на коленях их с недоумением, значащим: «Сам я не знаю»; и вдруг – алогически, детски пленительно:
– Все-таки… стихи хорошие… Ни у кого ведь не встретишь про гнома, что щеки худые надул; и потом: странный ритм.
Я понял: пропасть меж собственным ритмом и техникой; осозналися: проблемы сцепления слов, звуков, рифм. Его длинные руки выхватывали с полок классиков, чтоб стад ясно, как «надо»: на Тютчеве, на Баратынском; сперва показал, как «не надо»: на Белом. Бескорыстный советчик и практик, Валерий Яковлевич расточал свои опыты, время юнцам с победительной щедростью (Белый А. С. 183, 184).
Раз в месяц, по средам, у Брюсовых собирались поэты. Рассаживались за чайным столом и, по предложению Валерия Яковлевича, кто-нибудь приступал к чтению своих стихов. По раз установившейся традиции, право критики предоставлялось Брюсову.
В тех случаях, когда выслушанные стихи казались ему совершенно ничтожными, он, после некоторого хмурого молчания, прямо обращался к следующему поэту, предлагая ему прочесть свое произведение.