Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Том IV стихов издан сравнительно недавно и вообще менее известен широкому кругу читателей. «Stephanos» посвящен Вяч. Иванову, и местами определенно ощущается духовная близость автора к миропониманию этого мыслителя. Много прекрасного в первом отделе: «Вечеровые песни», «Приветствие», «Туман», «Голос прошлого», «Тишина», «Вечер после дождя» — на все эти стихи ложится луч мистического приятия любви и природы. Изящны картины отдела с эпиграфом из Вл. Соловьева, видимо, навеянные творчеством нашего великого философа и поэта: — «На Сайме». Но гармонической целости здесь вредит частое употребление Валерием Брюсовым вещественных сравнений: «желтый шелк» и «голубой атлас» горизонта; «вечер нижет бисер», волны — «шитые шелками»; «янтарь» неба; «жемчужный» дым. Эти, к сожалению, часто применяемые как старыми, так и новыми нашими поэтами выражения — дешевы, безвкусны и недостойны автора.

Отдел «Правда вечная кумиров» — почти сплошь посвящен мифологии. Им, собственно, и следовало бы начать настоящий, посвященный эллинисту Вяч. Иванову сборник. Строго закончены и стильны: «Орфей и Эвридика», «Тезей и Ариадна», «Антоний».

Захватывающий апокалипсическими глубинами «Патмос» уже иного духа и заставляет пожалеть, что высокоталантливый автор так упорно избегал в своем творчестве библейских и евангельских тем, если не считать таких напряженно и исключительно эротических вещей, как «Адам и Ева» и немногих других. Брюсов упорно держится земли и темных сатанинских бездн и в жутком отделе: «Из ада изведенные», примыкающем по настроению к ассирийскому эпосу и толкующем мрачно-безнадежную обреченность любви. В этом отделе – настоящее богатство пламенных образов и четких художественных фраз, надолго врезающихся в память.

Не изменяет автору его верная влюбленность в город, в жизнь улицы, со всеми ее заманчивыми загадками, прикрашенными обманами, язвами и грехами. Но «Конь Блед» вносит в эти переживания неожиданную ноту стихийного апокалипсического ужаса, по дерзновенности размаха и сопоставлений сближающего автора с замыслами Врубеля. Чурляниса и наших художников-безумцев, заплативших страшною ценою погасшего разума за свои попытки проникнуть за грань дозволенного и постигаемого. Брюсов же разбирается в этих сверхземных настроениях с обычной своей умственной ясностью и силой. Так же, как и «Патмос», «Конь Блед» намекает на некий поворотный пункт, на грядущие возможности его творческих путей.

Вторую часть IV тома составляют «Все напевы». Здесь собраны издающиеся всего второй раз и поэтому менее распространенные поэтические произведения автора. И, несмотря на это, едва ли не лучшие. На них лежит только изредка нарушаемая общая печать продуманного, мягкого, иногда светлого покоя. (3. Б. [Зноско-Боровский Е. А.]. <Рец. на т. 3, 4. Полн. собр. соч.> // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1915. № 8. С. 620).

На мертвенно-сером фоне холодно и жутко горят золотые буквы — такова обложка полного собрания сочинений В. Брюсова. И в этом сочетании есть, действительно, что-то подлинно Брюсовское. Сквозь серую, сумеречную «повседневность» странно, болезненно и немного жутко вспыхивают золотые «мгновения» снов и мечтаний. Пафос Брюсова — в том, что он любит «немыслимое знанье», что он — «алчный» узник, который на волю смотрит из окна своей тюрьмы. Можно сказать, что поэзия Брюсова явилась плодом гносеологического отчаяния — так сознательна она в своем пафосе, так часто восходит она к философии. <…>

За влюбленностью Брюсова в прихотливые сочетания слов чуется безнадежность внутреннего познания, за упорством в области формальных достижений — обескрыленность и тоска духа. Поэзия Брюсова — своеобразная поэтизация раскола между бытием и знанием. Муза Брюсова – трагическая. Дева незнания и сомнения, которая вечно повторяет свое «ignoramus», а в тусклых ее очах — скорбное «ignorabimus» [197].

Обрученный с ней поэт вступает в заколдованный круг трансцендентности, из которого нет выхода: «Мы вечно, вечно в центре круга, и вечно замкнут кругозор» [198]. <…>

Мы как бы мирились с тем, что обыкновенному человеку открыт только мир Феноменов, но верили в силу поэтического вдохновения, видели в поэте не только певца, но и пророка. Такова была наша традиция, идущая еще от Пушкина и Веневитинова… В каждом поэте любили мы чувствовать, что он что-то знает. Но вот — традиция эта оборвалась. Брюсов-поэт, но он — не пророк. Он — узник, он — обреченный, ему не оторваться от ступеней лестницы, не подняться на крыльях. И потому вместо восторга — страх: «Не отступлюсь ли я, чтоб стать звездой падучей на небе бытия?» [199](Эйхенбаум Б. Валерий Брюсов. <Рец. на т. 3, 4.

Полн. собр. соч. Брюсова> // Северные записки. 1915. № 4. С. 223-225).

Валерий Брюсов полагает, что он академик и что он уже помер. Он издает поэтому академическое посмертное собрание своих сочинений, с примечаниями, вариантами, точными датами и прочее.

Брюсов глубоко заблуждается. Он еще не помер, хотя его способ прощаться с живыми свидетелями своих истинных переживаний, — с лирическими стихами юных своих дней, его способ, переиздавая их, забивать их в гроб и добивать их вариантами и примечаниями, может заставить опасаться, — хочу думать, опасаться напрасно, — что, как лирический поэт, он близок к смерти.

На самом деле, Брюсов есть поэт лирический и, лишь как таковой, имеет право на серьезное внимание. В лирике он является не памфлетистом и не стилизатором, т. е. компилятором-имитатором, а создал нечто свое, определенное, интересное, иногда сильное. Те стихотворения его, в которых он живописует изгибы настроений, душевную разорванность, вечерние состояния души одинокой, или ночное настроение души, глядящей прямо в очи разврату, полны своеобразной прелести, и в этом Брюсов силен.

Не стихом, как стихом, он силен, ибо стих его вялый, слишком часто бесцветный и всегда лишенный музыкальности. Он силен в подобных стихах прямотой своей, правдой разоблачения… Но лирика по существу своему не терпит переделок и не допускает вариантов. Разночтения лирического чувства или же лирически выраженной мысли ищут и должны искать, у понимающего себя поэта, нового и нового выражения, в виде написания новых, родственных стихотворений, а никак не в кощунственном посягновении на раз пережитое, раз бывшее цельным и в секундности своей неумолимо-правдивым, ушедшее мгновение… И если пережитое мгновение было полным в правде, но неполным в выражении, — пусть: чтобы живописать лохмотья, явились Рембрандты и Веласкесы, но чтобы воспеть Тришкин кафтан, явился лишь подсмеивающийся баснописец. Лирическое стихотворение есть молитва, или боевой возглас, или признание в любви. Но кто же в молитве меняет слова? Неверующий. Молитвы, когда в них меняют слова, теряют свою действительность и не доходят туда, куда они направлены. Боевой возглас, если я буду его менять, лишь расстроит мое войско, лишь смутит моих солдат, и сраженье, наверное, будет проиграно. Любовное признание, которое я вчера сделал, есть неприкосновенная святыня, и если я вздумаю его менять, сочиняя, как бы сказать покрасивее, – кому же в голову придет считать меня любящим, а не простым нанизывателем слов. А именно все это делает с своим творчеством Брюсов…

Брюсову всего сорок – это точка зенита. Это — та творческая пора, когда в нас находятся в гармонической мерности волевая сила чувства и охлаждающая сила разума (Бальмонт К. Забывший себя // Утро России. 1913, 3 авг. № 179).

Высказав предположение, что я «как лирический поэт близок к смерти», Бальмонт доказательство этому видит в том, что в последнем издании моих стихов некоторые юношеские стихотворения напечатаны в измененном, исправленном виде. Бальмонт пишет решительно: «Лирика по существу своему не терпит переделок» <..> Такое заявяление можно объяснить только или настойчивым желанием во что бы то ни сталоподыскать доказательство своей мысли, или увлечение красивыми словами, реального смысла лишенными. Как хороший знаток литературы (да и нужно ли для того быть «знатоком»?), Бальмонт не может не знать, что переделывали, исправляли свои стихи едва ли не все поэты в мире. Не странно ли говорить, что «лирика не допускает вариантов», когда достаточно открыть любое критическое издание выдающегося поэта, чтобы найти там именно варианты лирических стихотворений. Переделывали свои создания уже Вергилий и Гораций, переделывали свои ранние лирические стихи Гёте и Шиллер, переделывал Пушкин, превращая свои сравнительно слабые юношеские наброски в шедевры, которые мы все теперь знаем наизусть <…>, переделывали: Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Фет. Неужели же Бальмонт будет утверждать, что все эти поэты, принимаясь за переделку своих стихов, тем самым становились «как лирические поэты близки к смерти»? Неужели Пушкин, готовя первое издание своих стихотворений (1826 г.) и переделывая для него свои (давно напечатанные) лицейские стихи, заслуживал название «Тришки, перекраивающего свой кафтан»? <…> Неужели столь же мало понимали законы лирического творчества и Лермонтов, и Фет, и все другие любимые нами поэты, упорно исправлявшие свои стихи, не зная, к своему стыду, правила Бальмонта, что «лирика не терпит переделок»?

вернуться

197

Ignoramus et ignorabimus (лат.) — Не знаем и не узнаем.

вернуться

198

Цитата из стихотворения «Одиночество» («Проходят дни, проходят сроки…») из сборника «Urbi et Orbi».

вернуться

199

Цитата из стихотворения «Лестница» («Все каменей ступени…») …») из сборника «Urbi et Orbi».

117
{"b":"159438","o":1}