Два «рая земных» дано было ему познать в жизни: Аксакове — колыбель детства, где ему открылись глаза на «чудеса природы»; и Абрамцево — пристанище его последних четырнадцати лет, насытившее его сполна зрелой радостью общения с природой, но и ранившее душу закатом ее красоты. Как уходило за край неба солнце, так, видно по всему, закатывалось для него Абрамцево, да и не только оно. В эту осеннюю непогоду, сидя в четырех стенах, слушая хлест мокрого ветра в затворенные окна, он с непривычной для себя покорностью вдруг понял и принял как должное, что захворал тяжело и от него теперь ничего не зависит. Что значим мы, жертвы внезапной хвори? Но он не ропщет, он враг докук. Не тряхнуть ли лучше стариной, своей «страстишкой» к стихам, может быть, это будет последнее его баловство стихами, его стихотворная лебединая песнь? Он так и назовет это стихотворение «17 октября» [28]— сегодняшним числом, днем поздней, глубокой осени, навеявшей на него невеселые мысли и грустные предчувствия.
Прощайте, горы и овраги,
Воды и леса красота,
Прощайте ж вы, мои «коряги»,
Мои «ершовые места».
Это было прощание с Абрамцевом. Тогда же, 17 октября 1857 года, Сергей Тимофеевич покинул его и переехал в Москву, где ему и предстояло доживать остаток своего земного срока — полтора с днями года.
Как мы видели, в Москве Сергей Тимофеевич не бездействовал, а был весьма деятелен умом и духом, принимая самое живое участие в обсуждении всего того, что относилось к предстоящей реформе. В начале 1858 года вышли в свет «Детские годы Багрова-внука», доставившие автору отрадное чувство лицезрения своего детища, в которое было положено много души. Болезнь, между тем, все более давала о себе знать. Когда-то ему казалось, уже на шестом десятке, что и конца не будет его крепости телесной, здоровью, закаленному охотой, рыбалкой, частыми прогулками. Но в возрасте пятидесяти трех лет он начал терять зрение, лишившись вскоре одного глаза, и принужден был большую часть времени вести сидячую жизнь, к чему так был непривычен и что тяжело действовало на него, расстраивая его организм. Но удивительно было то, что, несмотря на развивавшуюся болезнь, Сергей Тимофеевич продолжал по-прежнему бодрствовать, и ясность духа не покидала его. Весной 1858 года болезнь усилилась, причиняя ему жестокие мучения.
Самоотверженно ухаживавший за отцом Константин Сергеевич писал «Наблюдение болезни» Сергея Тимофеевича с мая 1858 года по конец апреля 1859 года, а также вел «Дневник болезни», отмечая подробности состояния, самочувствия больного. Из «Наблюдения болезни» мы узнаем, что у Сергея Тимофеевича «с трехлетнего возраста, после продолжительного жестокого поноса и непищеварения, осталась кислота в желудке, почему много терпел от раздутия живота… Целые десятки лет он очень часто подвергался сильным спазматическим головным болям… тринадцать лет назад он потерял левый глаз» от катаракты, но не глазная боль, когда-то доходившая до крайности, была теперь причиной его страдания. Жестокость болей, иногда невыносимую, доставляли рези в желудке и особенно воспалительные раздражения в мочевом канале с выходом крови. Он похудел так, что его нельзя было узнать, болезнь усугублялась нервным расстройством. Медицинские средства, оказывая иногда временное облегчение, не останавливали болезнь, которая со временем усиливалась. Как хотелось не отходившему от постели больного сыну, чтобы дело пошло на поправку. Иногда так и казалось, что выздоровление наступит, особенно вначале, летом 1858 года, и в «Дневнике болезни» то и дело повторяется: «Отесенька продолжал чувствовать себя порядочно», «проснувшись, отесенька чувствовал себя довольно хорошо», «ночь отесенька спал хорошо», «отесенька чувствует себя бодрее», хотя нельзя было отвернуться и от того, что «проснувшись, отесенька чувствовал раздражение», «после обеда отесенька почувствовал сильную боль», «отесенька чувствовал нервное состояние». Константин Сергеевич записывал, какое лекарство, по скольку капель было дано больному на ночь и утром, какие показатели воспалительного процесса, что для укрепления организма он пьет кобылье молоко и т. д. Отрадой было уже и то, что отец может ходить, и каждое его движенье, каждый шаг были как праздник для его сына. «Отесенька вышел на восточный балкон и ходил по балкону. Боли уменьшились… Выпив кобылье молоко, отесенька сошел с балкона, прошел до конца сада, сидел там на садовой скамейке, воротился… на балкон». «Отесенька вышел на восточный балкон, где чувствовал себя довольно хорошо. Выпив свое кобылье молоко, отесенька ходил по саду…» «Отесенька ходил по комнате и по балкону… Отесенька вышел в гостиную. На восточный балкон нельзя было выйти от чрезвычайно сильного ветра. Отесенька стал заниматься и диктовать в гостиной».
В начале мая 1858 года в письме к П. А. Плетневу Сергей Тимофеевич писал: «Конечно, великая отрада быть окружену такими попечениями, как я, но в то же время неотразимо прискорбно огорчать и печалить своим болезненным положением мое доброе семейство». Вся семья ушла в это попечение. Посетивший больного старика Аксакова Иван Сергеевич Тургенев говорил с удивлением о той самоотреченности, терпении, кротости, с которыми Константин Сергеевич, как сиделка, ходил за отцом.
В Петровском парке, где поселился Сергей Тимофеевич летом 1858 года, было ближе к лечившему его доктору да и к самой природе. Здесь же он вырвался — в последний раз! — пусть мысленно, в своем воображении, но со все той же, не угасавшей в нем свежестью впечатлений «на простор степных лугов… и в свои младые годы».
Произошло это так. Группа бывших студентов Казанского университета задумала издать «учено-литературный сборник» «в пользу недостаточных студентов этого заведения». Была послана покорнейшая просьба к «первому студенту» Казанского университета С. Т. Аксакову дать название сборнику и своим произведением украсить его страницы. Всегда отзывчивый на просьбы ближнего, готовый услужить чем мог, одолжить деньгами (только «под секретом», как он просил), Сергей Тимофеевич тем более рад был помочь нуждающимся студентам родного ему Казанского университета. Сборник он предложил назвать «Братчиной» и написал для него «рассказ из студентской жизни» «Собирание бабочек». Страдающий от приступов болезни, еле передвигающийся в запертой темной комнате, еле различающий одним глазом предметы (только по-прежнему ясны для него чувствуемые сердцем каждое движение, каждый поворот головы склонившейся над столом Веры, записывающей рассказ под диктовку отесеньки), немощный старец — что мог он вспомнить о каких-то бабочках, о собирании их более полувека тому назад? Но вот он, до того сидевший в кресле согнувшись, приподнял голову, уставился взглядом перед собою, умиление скользнуло по лицу, оживляя его внутренней теплотой воспоминания (как это было все знакомо и до боли близко Вере!), и заговорил… о нет! не тем голосом декламатора, как когда-то, а по-домашнему просто, с какой-то светлой, набирающей силу нотой, и что-то как будто влетело в комнату, распахнуло ее и властно позвало на воздух, на простор. «Как радостно первое появление бабочек! — слышался голос, казалось, звавший на этот простор. — Какое одушевление придают они природе, только что просыпающейся к жизни после жестокой, продолжительной зимы…» Он словно уже видел бабочку, радующую его взгляд, и следил неотрывно за нею, даже как будто уже шел к этому «порхающему цветку», видел себя уже бегущим за ним, как когда-то, более полувека назад, пятнадцатилетним студентом Казанского университета бегал он на поляне загородного сада, преследуя носящихся в воздухе мелькающих разноцветных бабочек и затем дрожащими от радости руками извлекая из мешочка рампетки добычу.
«Из всех насекомых, населяющих божий мир, из всех живых тварей, ползающих, прыгающих и летающих, — бабочка лучше, изящнее всех», — диктовал он, и как будто не воспоминание это было, а живое созерцание мелких тварей, трогательной вестницы недоступной уже ему природы. Как прекрасна жизнь, и сколько радости для глаз в гармонии цветов, узоров, испещряющих это милое, чистое создание, никому не делающее вреда, питающееся соком цветов, который сосет оно своим хоботком… Таким уж он рожден, и таким сойдет, видно, в могилу: достаточно прилепиться к чему-нибудь в природе, вот к этим же хотя бы бабочкам, и все для него в них, весь мир, средоточие всего живого на земле. И в нем самом оживает целый мир впечатлений, и от тех мест, где ловил бабочек, где провел много счастливых, блаженных часов, и от тех людей, с кем делил эту страсть, которая так быстро, но горячо прошла по душе его и оставила в нем незабываемый след. Так грустно от невозвратности того чудесного времени… но нужды нет! «Горы, леса и луга, по которым бродил я с рампеткою, вечера, когда я подкарауливал сумеречных бабочек, и ночи, когда на огонь приманивал я бабочек ночных, как будто не замечались мною: все внимание, казалось, было устремлено на драгоценную добычу; но природа, незаметно для меня самого, отражалась на душе моей вечными красотами своими, а такие впечатления, ярко и стройно возникающие впоследствии, — благодатны, и воспоминания о них вызывают отрадное чувство из глубины души человеческой».