Да, охота далека от милосердия, от того обращения со зверьем и птицами, о котором рассказывают нам древние предания, напоминая об идеальной любви ко всему живому. Франциск Ассизский, встретив однажды на дороге множество птиц, почувствовал к неразумной твари сострадание и обратился к ним с проповедью: «Сестрицы мои, птички, вам следует громко восхвалять Творца вашего и любить Того, Кто одел вас перьями, дал крылья для полета и снабдил всем, что вам нужно». Птицы, по словам биографа, слушали с большим вниманием, и только когда Франциск благословил их, они улетели. Сергей Тимофеевич охотно и смиренно признался бы в своей неспособности на такое проповедничество и сострадание: что же делать — охотник!
И все же нельзя не верить искренности Сергея Тимофеевича, когда он с осуждением говорит об «истребительной охоте», признается, что не раз, зачарованный какой-нибудь птицей, не мог спустить курка: «Несмотря на увлечение, с которым я всегда предавался разного рода охотам, склонность к наблюдению нравов птиц, зверей и рыб никогда меня не оставляла и даже принуждала иногда, для удовлетворения любопытства, жертвовать добычею, что для горячего охотника не шутка».
Существует предание, что когда-то, в начале мира, человеку дана была такая удивительная способность к познанию всего живого на земле, к познанию всего сущего, так велики были возможности его разума, памяти, наблюдательности, что он, собственно, не знал предела в этом, дал названия многим тысячам видов животных, птиц, рыб. Со временем же в человеке оскудела эта связь с живым миром, померкла сама наблюдательность и память, закрылось перед ним животворное богатство природы. И вот, читая «Записки ружейного охотника», невольно думаешь о том, что в авторе их как бы возродилась эта первоначальная сила и свежесть в разумении природы, способность с необычайной зоркостью созерцать тварную жизнь во всем ее разнообразии и неисчислимых подробностях, обнимать их разумом как цельное бытие.
По успеху у читателей вторая книга Аксакова даже превзойдет первую, вызовет единодушное восхищение и признание как любителей охоты, так и людей, далеких от нее; как литераторов, так и ученых-естествоиспытателей. Притекут вести об этом не только из обеих столиц, но и из других городов страны. Юрий Самарин сообщит из Киева, какой эффект произвела там эта книга, как один тамошний профессор «отбил» ее у другого профессора, а о себе Самарин скажет: «Я сам читаю ее понемногу, по одной главе всякий день — после обеда, с таким удовольствием, которого я вам передать не могу». И в ответ на одну охотничью просьбу Сергея Тимофеевича Самарин напишет: «Вы в тысячу раз больше моего видели и высмотрели, и едва ли мне удастся чем-нибудь дополнить ваши наблюдения, но желание ваше я буду иметь в виду… Кстати, не припомню, описаны ли у вас подробно воздушные маневры гусей и уток, которые совершаются с таким чудным согласием? Знаете ли, что вам непременно нужно прибавить главу о волке и другую о лисице. Это — богатая тема». Юрий Самарин обычно в письмах своих сообщал Сергею Тимофеевичу о своих охотничьих событиях: где и как он охотился, сколько срезал пар уток, как «подхватил в лет» стрепетов и т. д. Однажды (это было в октябре 1849 года) он прислал Сергею Тимофеевичу реляцию, как он в Симбирской губернии охотился на зайцев вместе с Григорием Сергеевичем Аксаковым, служившим там губернским прокурором: «А вот с трудом передвигается прокурор Григорий Сергеевич — человек хороший, око правосудия, но охотник средней руки. Убранство на нем заемное, и потому не вполне приспособленное: ружье взято у меня, шубейка у барона, шапка у стряпчего, сапоги у непременного заседателя приказа. Ничего! Со временем все заведем свое». Писал Самарин старику Аксакову об охоте, чтобы «освежить воспоминания о… прежних подвигах», но почти слепой писатель, диктуя свои «Записки», увлекался этими подвигами гораздо больше любого зрячего охотника — такова была сила вынесенных им в молодости впечатлений.
***
«Записки ружейного охотника» выйдут в марте 1852 года, на другой месяц после смерти Гоголя, который так поощрял их своим вниманием, писал их автору: «Продолжаете ли записки? Смотрите, чтобы нам, как увидимся, было не стыдно друг перед другом и было бы что прочесть». Письмо это, посланное Гоголем Аксакову в ноябре 1850 года из Одессы, возвращает нас к последним временам жизни Гоголя, подводит к завершению тридцатилетнюю историю его знакомства и дружбы с Сергеем Тимофеевичем.
Первый биограф Гоголя П. Кулиш в своей книге «Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя» пишет: «Особенно привлекал его к себе дом Аксаковых, где он слушал и сам певал народные песни… Песня русская вообще увлекала его сердце непобедимою силою, как живой голос всего огромного населения его Отечества. Это нам хорошо известно из его собственных признаний. «Я до сих пор, — писал он, — не могу выносить тех заунывных, раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца» («Выбранные места из переписки с друзьями»). Но к малороссийской песне он сохранил чувство, подобное тому, какое остается в нашей душе к прекрасной женщине, которую мы любим в ранней молодости… Приглашая своего земляка и знатока народной поэзии О. М. Бодянского на вечера к Аксаковым, которые он посещал чаще всех других вечеров в Москве, он обыкновенно говаривал: «Упьемся песнями нашей Малороссии…» По словам Гоголя, некоторые малороссийские напевы «очень мило Надежда Сергеевна (дочь Аксакова) положила на ноты с моего козлиного пения». Гоголь охотно слушал и исполняемые ею под фортепьяно мелодическим голосом «Чоботы», «Солнце нызенько», «У поли крыныченька».
Полюбил малороссийские песни, овеянные поэзией, и Сергей Тимофеевич, и впоследствии П. Кулиш в своей вышеупомянутой книге назовет его «авторитетом» (вместе с О. Бодянским и М. Максимовичем), указанием которых он руководствовался «в своем исчислении Гоголевых песен».
После проведенной в Одессе зимы, а затем весны у родных на Украине Гоголь в начале июня 1851 года приехал в Москву. По-прежнему бывал он у Аксаковых в Абрамцеве. Особенно памятен был приезд его 30 сентября, когда он воротился с дороги, из Оптиной пустыни, известного монастыря неподалеку от Калуги. Он был там и прежде (как впоследствии будут в Оптиной пустыни Достоевский, Толстой и другие русские писатели), беседовал на этот раз с иеросхимонахом Макарием. Своим путем шла духовно-религиозная жизнь великого художника. Финал же ее был так далек от всего житейского, что отношения его с Аксаковым гляделись всего лишь эпизодом, даже внешним, в его внутренней жизни, оставшейся неразгаданной тайной за порогом смерти.
Аксакову казалось, что у Гоголя «идет дело недурно», и по прошествии времени, поздравляя его с Новым годом, Сергей Тимофеевич выражал пожелание, чтобы 1852 год был «ознаменован появлением второго тома „Мертвых душ“».
Все, однако, принимало иной оборот. В конце января 1852 года умерла в возрасте тридцати пяти лет жена Хомякова, Екатерина Михайловна, сестра H. M. Языкова, оставив после себя пятерых маленьких детей. Кончина молодой женщины, с которой Гоголь был дружен, поразила его, произвела на него подавляющее действие. Вера Сергеевна Аксакова, которую в то время Гоголь посещал в Москве (Сергей Тимофеевич жил тогда в Абрамцеве), в своем письме к матери Гоголя после его смерти подробно расскажет о его состоянии, разговоре с ним. После первой панихиды по Хомяковой Гоголь решил, что для него все кончено, надо готовиться к смерти. «Спросил, где ее положат? Мы сказали: „В Даниловом монастыре, возле Языкова Николая Михайловича“. Он покачал головой, сказал что-то об Языкове и задумался так, что нам страшно стало…» После похорон, придя к сестрам Аксаковым, Гоголь заговорил о том же. «„Страшна минута смерти“, — сказал он. „Почему же страшна? — сказал кто-то из нас. — Только бы быть уверену в милости Божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать (о смерти)“. — „Ну об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту“, — сказал он».