Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Издревле труд земледельца назывался праведным. И этим тоже освящался в глазах Аксакова быт крестьян, так же, как их многовековой народной моралью. Говорили просто: это грех — и этим было все сказано. Дикостью считалось встретить на улице человека и не поздороваться с ним. И что особенно было дорого для Сергея Тимофеевича в крестьянах — это цельность характера, которая всегда давала знать о себе в самом их языке.

После артистической, писательской среды это бросалось в глаза. Там между сутью человека и его речью была иногда целая пропасть, и вообще вместо человека — слова, слова, слова, за которыми самого-то его и не видно. А тут — за каждым словом практический, житейский смысл, действие, характер. Сергею Тимофеевичу любопытно было представить, как воспринимал бы его земляк-крестьянин ту речь, которая слышалась в московском кругу его приятелей и знакомых — литераторов, артистов, любителей красно поговорить. Конечно, мужик многое бы не понял в этой речи, но и не запутался бы в ней, его не сбила бы с толку вся эта ученость и нарядность разговора, он вышелушил бы из этой словесной половы самые зерна, суть дела, и вполне возможно, что оказалось бы это не к выгоде говорящих. Он только и сказал бы: «Говорит направо, а глядит налево» — и все ясно, и с ног до головы виден человек, как он не исхитряйся казаться иным, как не блистай словами. В народном языке сама существенность. И так во всем. В отношении к людям, к природе, к миру. Кажется, крестьянская жизнь однообразна и узка. Из года в год, из поколения в поколение — тот же цикл работы, та же бытовая устойчивость. Но ведь и в природе такое же повторение времен года, и земля однообразно вращается вокруг солнца, и во Вселенной свой постоянный ритм. За кажущимся однообразием крестьянского мира стоит полнота, которая объемлет все ступени бытия. Здесь человек и философия, мир вещественный и духовный, общественные и бытовые порядки, исторические предания и осмысление нового в жизни, вечное и современное. Иные думают, что крестьянин вроде бы и не выходит за тесный круг помышлений о хозяйстве, и дивится, когда вдруг услышат от него: «Все мы люди, все человеки». Да еще помудренее: «Что ни человек, то и я». Понимание этого главного и составляет истинную мудрость, которою могут быть наделены неученые и могут быть обойдены те, кто кичится своей ученостью. В народе говорят: премудрость одно, а мудростей (то есть хитростей) много; умен, да неразумен; ум доводит до безумья, разум до раздумья. Что ни пословица, то целое откровение: «Человек не для себя родится», «Телу простор, душе теснота», «Всяк человек ложь — и я тож». Откуда, казалось бы, у этого живущего миром крестьянина такое понимание особости каждого лица: в лесу лес не ровен, в миру — люди. То и удивительно, что эта жизнь миром уживается в крестьянине с сознанием своего несходства с другими, вообще неровности людей, невозможности подвести всех под одну колодку, и этим нисколько не нарушается цельность его характера.

Но отношения Сергея Тимофеевича с крестьянами не были умилительными, было событие, которое потрясло всю Оренбургскую губернию и от которого не остался в стороне и его дед Степан Михайлович. От стариков, помнивших мальчиками то грозное время более чем шестидесятилетней давности, Аксаков слышал о пугачевщине, как ходили по деревне слухи об Оренбурге, у стен которого полгода стоял Пугачев, и в городе был ужасный голод. Перешли на сторону самозванца жители Бугурусланской слободы, в тридцати верстах от села Аксаково. Дворяне, помещики, которым угрожала виселица, пустились в бегство, Степан Михайлович со своим семейством тоже бежал — сначала в Самару, потом вниз по Волге, в Саратов и Астрахань. После подавления восстания и возвращения в усадьбу деду могло казаться, что все прошло, все успокоилось, все забылось, но в жизни не все так быстро забывалось. Памятна была Сергею Тимофеевичу и история с Николаем Калмыком, любимым дворецким его деда по матери, Зубина. Он бежал к бунтовщикам, сделался любимцем Чики, бывшего, в свою очередь, любимцем Пугачева. Схваченный, был приговорен судом к виселице, но его помиловали по просьбе Зубина. И вот, спасенный своим господином, он притворился преданным ему, хитростью вошел в доверие, интриговал, клеветал на его дочь, еще более, чем прежде ненавидел своего барина. Всегда можно было ждать ненависти, порожденной крепостным правом, противоестественность которого хорошо понимал Сергей Тимофеевич.

***

И здесь, в деревне, он мыслями, воспоминаниями был с семьей, с Оллиной, с детьми. Вспоминался часто Костя, с которым он жил одно лето здесь, в Аксакове, четыре года тому назад, и который подробно рассказывал в письмах матери об их житье-бытье, о крестьянах, их трудах, жалобах на старосту, которому ничего не стоило их надуть и оскорбить. Прежде чем сделать приписку, написать немного от себя, Сергей Тимофеевич прочитывал письмо сына, останавливая свое внимание на фразах вроде следующей: «Вчера, когда в лютый жар приехали мы на сенокос и увидели косцов, теряющихся в пространстве на горизонте, одолевающих необъятную степь; когда потом, покрытые потом, подошли они к нам, с радостью здороваясь с нами, живые источники наших доходов, задумаешься, нечего сказать».

Не было для Кости на свете мест более дорогих и прекрасных, чем эти родные аксаковские места, где он родился. Не было слов более благозвучных, чем названия здешних урочищ: Максютовский исток, Мележский исток, Липовый, Сосновый, Малиновый, Мокрый, Каменный. Дикая гора, Белые ключи. Много тут родников сильных, но не раскопанных, и Костя любил «копаться» в родниках, ходить по берегу Бугуруслана, по урочищам, искать родники, расчищать их. Сам он называл это своей страстию к родникам и считал, что она может годиться здесь с большой пользой. По-детски чисто радовался он каждому найденному новому роднику. Матери писал он, как ходил по полям, по дорогам между хлебов: «…иногда дорога укатана, как пол, иногда идут правильные три колеи, но это совсем не колеи, которые у нас под Москвой, это просто прелесть: ровные, не глубокие и поросшие на разделении травою; трава бьет по ногам, когда идешь, что невыразимо приятно». И вслед за этим уже совсем об ином: «Но я не писал вам о другой стороне деревни, которая занимает нас всех постоянно, стороне серьезной, нерадостной, заставляющей много думать: это о трудах крестьянина…» Не таков Костя, чтобы умиляться деревенской идиллии, не видеть главного — крестьянской жизни.

В этот свой приезд в деревню Сергей Тимофеевич навещал уже обе родительские могилы: шесть лет, как умерла мать, в 1833 году, два года, как не стало отца, в 1837 году. Грустно думать, сколь чужими стали родители друг другу в конце своей жизни. Не узнать было матери, когда-то гордой, властной, командовавшей мужем, тихим, покорным; в последний при ее жизни свой приезд в Аксаково Сергей Тимофеевич наслушался от нее жалоб на отца, который благоволил к крепостной женщине Авдотье, наводившей страх на хозяйку. Сергей Тимофеевич решил вмешаться в эту историю, чтобы удалить Авдотью, но мать не соглашалась, боясь неудовольствия мужа, и говорила: «Хорошо тебе, ты уедешь, а я останусь на руках отца вашего! Я слепа и во всем от него завишу». Отец как бы платил ей этим за многолетнее свое послушание и зависимость, и теперь уже мать была в положении униженной. Тяжело было видеть все это.

После смерти матери Сергей Тимофеевич написал письмо отцу, где горячо сетовал, по откровенности своей натуры, на поведение родителя, приблизившего к себе, вскоре же после кончины жены, Авдотью, тем самым, как писал сын, оскорбляя память покойной и оскорбляя детей. Каким же гневным было ответное письмо отца, чуть ли не проклятием! Но не о сыновнем заступничестве за память покойной матери шла речь в письме отца, а совсем о другом. Гнев отца вызвало то, что старший сын продал своему брату Аркадию Тимофеевичу часть наследства, следовавшую ему после смерти матери. Тимофей Степанович считал, однако, эту часть принадлежащей ему самому, обвиняя сына в «сокровенных изгибах», в ношении «личин» и т. д. Огорченный, изумленный сын отвечал отцу: «Мог ли я когда-нибудь вообразить, чтобы я, сын любящий и почтительный, можно сказать примерный (молю Бога, чтобы дети мои были такими в отношении ко мне), чтобы я получил от вас, милостивый государь батюшка, такоеписьмо, после которого я не должен сметь называть вас любезным батюшкой. Я не сделал пред вами никакой вины, а вы только из милосердия не предаете меня проклятию… это уж слишком тяжело!» Он изложил тогда все объяснения, доказывавшие несправедливость отцовских обвинений, и в заключение писал: «Хотя в поступке моем по истине и по совести нет никакой вины, но не желая смущать души вашей неправедным гневом, желая уничтожить всякий повод к оному, и не желая нести такого позорного и незаслуженного для моего сердца бремени, я пользуюсь предложением брата Аркадия Тимофеевича», который вызвался уладить дело для спокойствия отца и его старшего сына. И еще тогда, при жизни отца, после того неприятного раздора, Сергей Тимофеевич не изменил своего почтительного отношения к нему. Теперь, казалось, все было ясно и светло, страстей земных не стало для матери и для отца, наступило вечное примирение, и они, думал он, благословляют его. Таково уж было свойство его памяти — больше помнить светлое, доброе, а не злое, и обидное, а здесь ведь дело касалось святыни детства — памяти матери и отца, которые в его сознании, несмотря на позднее помрачение отношений, оставались теми же, что и на заре его жизни — добрыми гениями его вступавшей в мир души. Такими, в первозданной своей чистоте, видятся они ему и в его «Семейной хронике».

18
{"b":"159347","o":1}