Вечера, проведенные в обществе юнца, не вытеснили из ее памяти Чарлза Галле, тонким умом и точностью оценок которого она восхищалась. Однажды он привел ее в гримерную сэра Генри Ирвинга, известнейшего из актеров шекспировского репертуара, ставшего легендарным еще при жизни. В другой раз он представил ее актрисе Эллен Терри, подруге и вдохновительнице прерафаэлитов, бывшей в то время на вершине славы, и ее сыну Гордону Крэгу, который тогда же начал свое блестящее восхождение.
Артисты, интеллектуалы, светские люди восхищаются танцем Айседоры, но ни один антрепренер пока не заинтересовался ею. Герберт Бирбом Три, директор театра «Хей-маркет» лишь рассеянно взглянул на ее танец. Однако она не унывает. Разве не снискала она одобрение Эндрью Ланга, Уоттса, Эдвина Арнольда, Эллен Терри? Это дороже, чем все Бирбомы на свете. «Мое искусство слишком возвышенно для них», — считает она, вовсе не страдая от выпавшей ей доли непонятого гения. Не теряя веры в себя, она продолжает работать целыми днями со своей матерью. Вечера делит между поэтом и художником, Эйнсли и Галле. «Чем вы занимаетесь с этим стариканом?» — попрекает ее поэт. «Не понимаю я, как вы можете терять время с этим юным хлыщом?» — со вздохом вопрошает художник. Айседора не отвечает, лишь успокаивает их по очереди и обезоруживает улыбкой. Все это слишком похоже на игру, но игру коварную для тех, кто ждет от любви большего.
Культ Прекрасного для Айседоры никогда не походил на идеал тех чересчур одухотворенных людей, которых природа шокирует своей вульгарностью. В ней не было ничего слишком возвышенного, особенно в том, что касалось ее физических данных. По-детски круглое свежее личико, нежная форма груди не привлекают поклонников безжизненной бледности. Ей больше повезло бы с Ренуаром, чем с Россетти. Ее тело, пышущее здоровьем и крепостью, едва прикрыто прозрачной туникой и лишено излишней стыдливости. Наверное, ее не пришлось бы слишком долго упрашивать, чтобы она согласилась обнажить все тело. Свою неприязнь к классическому балету она отчасти объясняла именно тем, что он порабощает тело, тогда как она мечтает о его освобождении.
Но если искусство позволило ей испытать глубокую гармонию с ритмом вселенной, то любовь до сих пор лишала ее этой радости. И ни Эйнсли, ни Галле не дадут ей этого счастья, ибо принадлежат к тем, кому больше нравятся умственные наслаждения, чем телесные радости, кому дорого желание ради желания и кто испытывает тайные экстазы душевного волнения при виде отдающейся женщины. Обреченные на такую любовь, они не могут любить по-настоящему. А с ее темпераментом так и хочется сказать: «Берите же меня, я ваша». Но зачем? Они не поймут. А изображать «Деву-избранницу» [6]или воплощение зла — Саломею, столь дорогих сердцу господ декадентов, она не хочет и поэтому напоминает жаждущий свежего ветерка прекрасный цветок, позабытый в душном салоне.
ГЛАВА V
13 марта 1900 года миссис Дункан с дочерью прибыли поездом Шербур — Париж на вокзал Сен-Лазар. На перроне их встречал Раймонд, приехавший сюда несколькими месяцами ранее. Они с трудом узнали его. Зачесанные назад длинные волосы, свободная блуза, галстук, завязанный большим бантом, бархатный костюм, черная шляпа с широкими полями, одним словом — стиль свободного художника. «Поедем ко мне, в Латинский квартал. У меня маленькая комната под самой крышей, но какой вид!..»
Когда поднимались на шестой этаж, на узкой лестнице им повстречалась хорошенькая девушка. Покраснев, она поспешила скрыться. Наша троица отметила встречу бутылочкой красного вина за тридцать сантимов, после чего, не теряя времени, все вместе отправились на поиски студии. Поздно вечером наконец нашли большую меблированную комнату на улице Тэте. Никаких удобств, зато умеренная плата: всего пятьдесят франков в месяц.
Измученные поездкой и долгими поисками жилья, они уже собирались ложиться спать, как вдруг послышался страшный грохот, буквально сотрясший стены. Казалось, комнату подбросило в воздух и швырнуло обратно. Раймонд спустился на первый этаж и вскоре вернулся расстроенный.
— Что случилось? — испуганно спросили женщины.
— Ничего страшного. Просто под нами ночная типография.
Раймонд принес в жертву любовное увлечение, чтобы посвятить все свое время Айседоре. Брат и сестра вставали в пять часов утра и шли танцевать в Люксембургский сад, пока не откроется Лувр. Для них это было самое лучшее время. Залы еще пусты и едва освещены. Как и в Британском музее, Раймонд заполняет свой архив зарисовками, а Айседора не переставая танцует. Она словно продолжает прерванный полет Дианы, Ифигении и вакханок, чьи черные профили смотрят на них с керамики.
Сторож-смотритель поначалу заволновался, глядя на их ежедневные упражнения, но затем успокоился, поняв, что эти чудаки не представляют никакой опасности.
Выйдя из Лувра, они отправлялись утолять свою ненасытную жажду искусства и истории в музеи Клюни, Карнавалэ, в собор Парижской Богоматери, Оперу, Национальную библиотеку…
«Нет ни одного памятника, перед которым мы не остановились бы в восхищении, — писала Айседора своей сестре. — Наши юные американские души преисполнены волнением при виде культуры, открыть которую нам удалось с таким трудом». А возвращаются они на улицу Гэте лишь после того, как совершат последнюю прогулку по парку Тюильри, где сквозь листву каштанов любуются лучами заходящего солнца.
Через месяц открылась Всемирная выставка. От Марсова поля до Трокадеро, от площади Согласия до Дома инвалидов раскинулся гигантский город-космополит. Центр Парижа напоминал бал-маскарад. Азия, Европа, Африка раскрывали сказочные сундуки «Тысячи и одной ночи» и вываливали их содержимое, создав невероятную мешанину. Париж-Вавилон, Париж-базар, Париж-рахат-лукум. В эти несколько месяцев Франция превратилась в пуп Земли. Страна с гордостью выставляла напоказ свою индустрию, торговлю, колонии, мост Александра III и Большое колесо обозрения. Гвоздем выставки, несомненно, стал Дворец электричества, подобный гигантскому мазку крема.
Выставка привлекла посетителей со всего света. Толпы соседей-англичан, естественно, пополняли ряды посетителей, толпящихся каждый день перед входом в этот недолговечный город. И вот, в одно прекрасное утро, Чарлз Галле является в мастерскую на улице Гэте. Айседора не скрывает своего счастья и бросается в его объятия. В Париже они не расстаются, гуляют целыми днями по аллеям «Большого базара», заходят в киоск Мануба, осматривают тонкинскую деревню с ее джонками, где сидят женщины, жующие бетель, дворец Ко-Лоа, камбоджийский грот, павильон Индокитая, покрашенный красным гуммилаком.
Ненадолго задерживаются перед балаганами кукольников, пьют чай в павильоне Цейлона, близ Адамовых деревьев, одного из изысканных мест выставки, потом садятся на движущуюся дорожку, ведущую к кавказцам-черкесам, к бухарским драгоценностям и в индонезийский средневековый монастырь. Перед образцами французского искусства, выставленными в Малом дворце, Айседора с восхищением слушает объяснения своего друга-эрудита. А вечером они ужинают в каком-нибудь экзотическом ресторане, например, на вершине Эйфелевой башни.
Во время выставки самое сильное впечатление на Айседору произвела великая японская трагическая актриса Сада Якко, которую прозвали «Дузе Дальнего Востока». Ирвинг, Эллен Терри, лорд Альфред Дуглас, бывший друг Уайльда, специально пересекли Ла-Манш, чтобы увидеть ее игру в театре Луа Фуллер. В лакированных туфлях на необычайно высокой платформе, в свободно ниспадающей одежде из вышитой ткани, она движется среди шелковых ширмочек-декораций при свете фонариков, создающих эффект галлюцинации. Кошачья пластика, сдержанные скупые жесты в сочетании с детским лепетом и жестами лунатика помогают Сада Якко и ее партнеру Каваками оживить для западного зрителя атмосферу Киото, древней столицы феодальной Японии. Это воплощенное изящество, словно сошедшее с картин японских мастеров. Актриса достигает высот трагедии в сцене агонии, когда появляется с глазами, полными ужаса, бледным, как бумага, лицом и в растерзанной одежде. «Это прекрасно, как пьесы Эсхила!» — восклицал Андре Жид.